Интересно, когда меня выпустят? Или хотя бы принесут воды? Разумеется, с черствым хлебом, в лучших тюремных традициях.
Но что‑то подсказывает мне, что наведаются ко мне нескоро. Хожу из угла в угол, дергаю и толкаю плечом дверь. Глухо. Кирпичные стены исходят жаром, будто в печи. Если меня забудут здесь, то через какое‑то время я испекусь, как пирог с ливером.
В моей темнице не так много места, но есть одно небольшое окно под самым потолком. Оно полукруглое и находится вровень с землей. Через час на улице становится совсем светло, и свет наискось падает на каменный пол каморки, выхватывая из тени застывшую в воздухе пыль и хлам, притаившийся в углах. Я лежу, подложив под голову свернутое пальто, и думаю, думаю.
Интересно, как много мыслей приходит в голову людям, которые в наказание за преступления проводят в изоляции долгие годы? Становятся ли они от этого мудрее? Полагаю, нет. Новый опыт не приходит, им не с чем сравнивать, нечего пробовать. Они остаются наедине со своими грехами и страхами. Наверное, большинство из них сходит с ума.
Я вспоминаю самое начало игры, чьи сложные правила привели меня сюда, внутрь печи. Кася привезла в пансион доску Уиджа. Говорила, что купила ее в необыкновенной лавке, и так живописала свой поход туда, горы странных артефактов, таинственного хозяина-турка, что игрушка приобрела для нас очарование сокровища из пещеры Али-Бабы.
Мы развлекались с той доской почти каждый вечер. И все, что говорила Кася, становилось правдой. Она тогда была так счастлива – хозяйка маленького магического салона, которой смотрят в рот, ловят каждое слово. Она повязывала на голову шарф с бахромой, я угольком из камина чернила ей веки и рисовала мушку. Мы брались за руки и пели. Псалмы и колыбельные.
Потом Кася бралась за деревянную плашку в виде сердечка с отверстием для буквы, водила ею по доске и вещала ответы духов на наши вопросы. У нее лучше всех получалось хрипеть, закатывать глаза и говорить разными голосами, подражая все новым и новым призракам. Иногда она пищала, как ребенок, или вдруг басила, как мужчина. Или начинала беседовать со своими мертвыми родителями, которые якобы всегда были рядом.
Но в этом не было ничего по-настоящему пугающего, как в тот первый раз на Дзяды. Мы очень быстро привыкли.
Мы тоже пробовали пользоваться доской. Кася и рада была поделиться, но у нас выходила или абракадабра, или уж слишком очевидно было, когда кто‑то пытался подтасовать ответ, чтобы рассмешить или напугать остальных девочек. Мы с Кларой получали нелепицу, Мария смешила, а пугала Дана, и ее на этом часто ловили.
Видимо, поэтому ей быстро надоело положение вещей, и она придумала новые правила. Она терпеть не может оставаться в тени. И никогда не могла. Не могла…
Тут, разомлевшая, почти задремавшая, я слышу чей‑то протяжный визг снаружи. Вскакиваю, пытаясь понять, куда бежать. Но бежать мне некуда. Крик, совсем другой, повторяется. Топот множества ног по каменным ступеням. Стук каблуков. Невнятные голоса. Снова истошный вопль и плач. Протяжный и скорбный. Мое сердце проваливается куда‑то вниз и мечется, как крыса в ловушке.
Да что там, черт подери, происходит?!
Чтобы дотянуться до подоконника хотя бы кончиками пальцев, мне приходится подняться на мыски. Затекшие ступни тут же сводит судорогой, я шиплю сквозь зубы. Но звуки снаружи не дают мне покоя. Я волоком перетащила из пыльного угла жестяную банку. Что‑то вязко плещется в ней, краска, наверное. Встаю одной ногой на эту банку и, балансируя, подтягиваюсь выше, чтобы хоть что‑то увидеть.
Окно выходит на лужайку перед пансионом, справа явно край лестницы, что спускается с террасы. Часть обзора заслоняет щетина подстриженного плюща, но я вижу, как спиной ко мне на лужайке стоят в обнимку две девочки. Голова к голове. Вижу наставниц, сбившихся в стайку.