, что последующий спор отвлекает нас от более фундаментального вопроса: имеются ли вообще основания называть идеалы Просвещения, в частности – освобождение человека, западными? Сильно подозреваю, что когда будущие историки обратят взор на подобные вещи, то, похоже, придут к заключению, что оснований для этого не так много. Европейское Просвещение было в большей мере, чем какой-либо другой период, веком интеллектуального синтеза. Страны интеллектуального захолустья вроде Англии или Франции, внезапно обнаруживая себя в кругу мировых держав, испытывая влияние потрясающих (по их разумению) новых идей, пытались соединить, к примеру, идеалы индивидуализма и свободы, заимствованные из обеих Америк, новую концепцию бюрократического государства-нации, вдохновленную главным образом Китаем, африканские теории договоров, экономику и социальные теории, изначально развитые в исламе эпохи Средневековья.

Поскольку синтез продолжался в практическом русле – иначе говоря, поскольку каждый, особенно на заре Просвещения, экспериментировал с новыми методами устройства социальных отношений в свете всех этих новых идей, происходило это по понятным причинам не в больших европейских городах, по-прежнему остававшихся под властью всевозможных старых режимов, но на задворках возникающей мировой системы, в особенности же – на относительно свободных пространствах, которые нередко появлялись в поле зрения в ходе имперских похождений наряду с полным переустройством жизни народов, которое эти похождения часто за собою влекли. Нередко это бывало побочным эффектом ужасающей жестокости, сокрушения целых народов и цивилизаций. Важно только помнить, что так бывало не всегда. Я уже подчеркивал, пусть мимоходом [9], ту важную роль, которая принадлежит во всём этом, особенно в руководстве при становлении новых форм демократического правления, пиратам. Пиратские команды в известном смысле представляли собой идеальные лаборатории для демократических экспериментов, поскольку часто состояли из множества людей, знакомых с самыми различными формами общественного устройства (на одном корабле могли быть англичане, шведы, беглые рабы-африканцы, карибские креолы, индейцы и арабы), приверженных некоему наспех сколоченному эгалитаризму, оказавшихся в ситуации, когда быстрое изобретение новых организационных форм было абсолютно необходимо. Ведь предположил же по крайней мере один видный историк европейской политической мысли [10], что иные формы демократии, впоследствии развитые государственными деятелями эпохи Просвещения в странах Северной Атлантики, изначально дебютировали, скорее всего, в 1680-е и 1690-е годы на пиратских кораблях:

В том, что лидерство может устанавливаться с согласия ведомых, а не просто быть даровано высшей властью, судя по всему, убедились еще команды пиратских кораблей в ранние годы современного Атлантического мира. Пиратские команды не только выбирали капитанов, им были знакомы принцип уравновешивающей силы (которую воплощали интендант и совет корабля) и договорные отношения между индивидуумом и коллективом (в форме письменных договоров, устанавливающих долю в добыче и размер компенсации за полученную на службе травму) [11].

Совершенно ясно, что именно новизна подобных институтов вдохновляла британских и французских авторов на фантазии о пиратских утопических экспериментах – хотя бы о той же самой Либерталии. Однако в этих сочинениях главные действующие лица – всегда европейцы. Повесть о Либерталии – характерный пример. Нам она известна из появившейся в свет в 1724 году книги «Всеобщая история грабежей и смертоубийств», автором которой был капитан Чарльз Джонсон (возможно, что скрывался под этим псевдонимом Даниель Дефо). Поселенцы, все европейского происхождения, условились о некоем либеральном эксперименте, в основе которого были мажоритарное голосование и частная собственность, а также отказ от рабства, расового деления и организованной религии; утверждалось, что к эксперименту присоединились почти все знаменитые пираты (Томас Тью, Генри Эвери и пр.). Завершается история тем, что экспериментаторов атаковали и истребили беспокойные туземцы, причем без всякой видимой причины. Таким образом, несмотря на все претензии на расовое равноправие, малагасийцы в этом опыте участия не принимают. В подобных историях туземцы вообще никогда не участвуют в политических экспериментах. По сути, эта (фактически расистская) предвзятость сохраняется в историографии колониального и даже более близкого к нам периодов. Политические эксперименты, которые осуществляли те, кто говорил на европейских языках, рассматриваются вне какой-либо связи с политическими экспериментами, осуществленными теми, кто говорил по-малагасийски, даже если в жизнь их воплощали практически в одно и то же время лица, состоящие друг с другом в повседневном общении.