Снова к Иностранным Языкам наклоняется зоркоглазый наблюдатель. «А с утра-то – заметили? – в голубом был!»

Пергаментным пальчиком грозят Языки: шутник! Ох, шутник! А от самой (Посланник отодвигается) холодком веет – как от вениковской вросшей в землю плиты… Как от тетушки Лю, когда тетушка Лю слегла, чтобы никогда больше не подняться.

Сестра ухаживала – все-таки ухаживала! – но при этом давала понять, что не очень-то верит, будто так уж прижимает. «Да ты, – сердилась, – дыши, дыши!» – «Нечем», – стонала умирающая и показывала рукой, чтобы ее выше подняли. Еще выше. Вот так…

Племянник, как раз приехавший на каникулы, подымал, удивляясь про себя, как тяжела, однако, а сестра подкладывала подушку. И при этом не спускала с угасающей воительницы настороженно-внимательных глаз. «Кипяточку, что ли?» Считалось, кипяток помогает, когда задыхаешься – если понемногу, маленькими глотками… Тетушка отрицательно двигала головой. Упрямилась – значит ничего еще, терпеть можно. И вдруг запросила. Сама! Вскочив, племянник налил из термоса, аккуратно к губам поднес. Больная сделала глоток, и напряженное, темное, с неодинаковыми бровями лицо разгладилось. «А где?..» – произнесла. Имени не назвала – сестры никогда не называли друг друга по имени, но он понял, о ком она, и объяснил, что вышла, скоро вернется. «Самолет в одиннадцать?» – спросила вдруг тетушка Лю.

Удивленно ответил он, что да, в одиннадцать, но это когда еще будет! В воскресенье… А сегодня четверг. Слышишь, сегодня четверг? «Слышу, – сказала старуха, не открывая глаз. – Четверг». Но сама уже там была, в неотвратимо надвигающемся воскресном дне, когда пахнущий столицей каникулярный мальчик бодро чмокнет ее на прощанье – пока, тетя! – и все, больше не увидятся.

Мальчик не чмокнул. Крадучись уходил, на цыпочках. «Заснула, кажется… Не надо беспокоить». И остающаяся жить тотчас согласилась: «Не надо!» Не только буфет был предметом распрей и дележа – племянник тоже. Каждая следила ревниво, не перепало ли другой больше внимания и любви.

Крадучись уходил, на цыпочках – как уходят из опасного места, где все вроде бы тихо и мирно, больная, впав в забытье, ровно дышит – он постоял, вслушиваясь, – но в любую минуту может грянуть гром. (Как на заседании ученых мужей, что рассеянно внимают про свободное посещение.) Даже в аэропорту, ожидая посадки, с тревогой вслушивался в дикторскую скороговорку. Не задержат ли? Не перенесут? Не придется ли возвращаться под сень китайского буфета и старинных часов, уже давно молчащих, чему он никогда не придавал значения, – молчат и молчат, – но теперь это выглядело грозным предзнаменованием. Минуло несколько лет, прежде чем безымянный и мудрый (Совершенномудрый – коль уж на китайском буфете стоял) хронометр попал в руки Затворника, вдруг обнаружившего в себе талант часовых дел мастера.


Борода сзади пристроился, на откидное сиденьице; кто-то вскочил, чтобы уступить место, но демократичный патриарх замахал руками. Посланник не оборачивался – у Посланника отменная выдержка! – но всем телом чувствовал изготовившегося к бою старца. (Так я чувствую в предрассветной тиши и оцепенелость сосен в ближнем лесу, и предсмертное потрескиванье вениковских яблонь в дальнем, и голодное скольженье пробудившегося карпа в грушецветном пруду, где мой доктор – нет, тогда еще кандидат! – рыбачил когда-то со своим опекуном и наставником.) Посланник не оборачивался, но слышал, как воинственно крякнул Борода, когда ученый секретарь назвал в качестве соискателя Пропонада и принялся зачитывать анкетные данные.