На себя времени не хватало. Ходила в золоте, но без зубов (который уж год вставить собиралась!), со свалявшимися серыми волосами. Дочь вырастила – одна, без мужа. Когда со Стасиком сошлась, она уже была, так что он лишь удочерил ее и через месяц, с чувством исполненного долга, вновь отправился куда Макар телят не гонял.

Теперь Люба – так звали Стасикину жену – была уже бабушкой, Стасик же, которого К-ов без приглашения навестил в его времянке, хлопотал и суетился вокруг малыша не хуже настоящего деда. И салфеточку подоткнет, и чай попробует – не горячий ли, и в туалет сводит. А сам все подмигивал племяннику: как, мол?

Опустившись перед ребенком на корточки, бил себя кулачком в грудь. «Ну-ка, – хрипел, – кто это?» – и мальчонка бесстрашно выговаривал: «Дедушка».

Глаза старика лукаво сверкали. Вот так же, наверное, поблескивали глаза десятилетнего мальчугана, когда в голову ему ударил – впервые в жизни! – сладкий хмель. Нет, то не шампанское подействовало, хотя, конечно, и шампанское тоже, то были радость и счастье приобщения. Его приняли, его признали, с ним держат себя как с равным… «Ну что, племяш?» – спрашивал рецидивист с тридцатилетним стажем и снисходительно по плечу похлопывал – точь-в-точь, как тогда. А племяш-то сам не сегодня-завтра станет дедом, то есть давно обогнал словно бы застрявшего в тех годах горемычного своего дядю.

Тот не унывал, однако. Шуточками сыпал и прохаживался все, прохаживался по К-ову, в особенности – по его писательству. «Ты вон о дядьке своем напиши! О Хрипатом! Меня там Хрипатым зовут… Что, слабо?»

К-ов посмеивался, но дядя, и прежде удивлявший внезапной, как удар из-за угла, проницательностью, попал в точку. Едва ли не всех своих родственников запечатлел на бумаге предприимчивый беллетрист – всех, кроме Стасика. Почему? Ведь вот он, казалось бы, весь на виду – бери да описывай, ан нет! Уходит… Сочинитель долго не мог понять, в чем тут дело, пока не осенило: а Стасика-то нет вовсе! Он и хорохорится, и в грудку себя бьет, и выманивает из уст младенца золотое словечко дедушка, но какой, в самом деле, дедушка Стасик! Какой он муж, если через стенку другой сидит, накачивается пивом с воблой!..

Сколько помнил своего дядю К-ов, всегда он изображал кого-то. «Лидия Павловна говорит, – польщенно передавала сыну бабушка, – ты на инженера похож», – и Стасик, в сером дорогом костюме, в шляпе и с «Казбеком» в зубах, ощерялся, довольный.

К-ов не осуждал его. Не смел… Ибо и он тоже примерял на себя чужую одежку – разве нет? Разве не имитировал – в тех же книгах своих – легкий виватовский голос? Но время шло, он взрослел, он старел, и его, как и бабушку когда-то, стали беспокоить вдруг закрытые двери. О себе захотелось рассказать – о себе самом! – и своим непременно голосом. Вот тут-то и обнаружил всполошившийся романист, что своего голоса у него нету. И так начинал, и этак, но все на чужую речь сбивалось увертливое перо. Все краешком полотна довольствовалась фигура повествователя. А когда стронулась-таки с места, чтобы ближе к центру переместиться, то и ежилась, и спотыкалась что ни шаг, и все по сторонам озиралась: не пропустить ли кого вперед себя?..


Однажды Лушин сказал отцу, что с сентября – а до сентября оставалось месяца полтора – он хотел бы ходить в другую школу. «В какую другую?» – рассеянно переспросил бывший вдовец, так расторопно обзаведшийся новой супругой. Перед ним стояло блюдо с крупной, вымытой, влажно поблескивающей вишней, из которой он выковыривал шпилькой для волос косточки.

Шпильку, разумеется, дала жена. Она же усадила его за эту скучную работу; именно его, не пасынка – романист подробностью этой дорожил. Ему казалось, она хорошо передает атмосферу лушинского полуподвальчика после воцарения там новой хозяйки.