«Сызмальства» изучив до тонкостей трактирное дело, Григорий Иванович позже переселился из низовых городов в Саратов, который теперь стремительно набирал силы, и здесь «со спотиху» повел самостоятельное дело. Фортуна была милостива к предпринимателю, и он, с пустыми руками выступив на арену жизни, весьма споро пошел в гору; зашиб крепкую копейку, нажил каменный дом на Александровской, выстроил бани, однако на этом руки не опустил, открыл гостиницу «Москва» и устроил на берегу красавицы Волги летний увеселительный вокзал.

В сем хлопотливом и сложном деле господин Барыкин не был одинок, а опирался на векселя и слово Василия Саввича Злакоманова, великая сила и значимость которого в коммерческом мире была «капитальная».

– Ужо поставим мы твою пассажирскую пристань, Иваныч, соорудим… Затея со всех сторон добрая, прибыльная, а главное – народишку нужная и начальству угодная.... Им ведь тоже, голубчикам-стервецам, в столицу рапортовать что-то надо… А тут пожалуйте, на скатерти и подносе просим в гости на смотрины! Не стыдно и августейшую особу с хлебом-солью встретить! – надрывно сипел Злакоманов, но тут же с тихо скрытой грозой в очах упреждал: – Токмо помни одно, Иваныч, у Злакоманова каждый час на рупь поставлен, – проволочек не потерплю… И с деньгами моими не смей мутить… Раздавлю, аки клопа, мокрого места не будет… Так и знай.

Сказано – сделано. Саратов нынче гордился славным вокзалом, который поражал своим стройным размашистым видом гостей и радовал взгляд обывателя.

И лишь одно омрачало жизнь Барыкина и лежало тяжелым камнем на сердце. В этом месяце истекал срок договора со Злакомановым. Следовало платить по долгам. Но деньги, как назло, лепились друг к дружке медленно. Новая пристань обещала покрыть расходы не раньше, чем через год. Вот и затягивалась потихоньку долговая петля на шее Григория Ивановича… Отчего он потерял сон, стал подозрителен и неразговорчив. Днями, хоть застрелись, надо было платить долг, но – как и чем?

* * *

Весь оставшийся путь до пристани Алексей не проронил ни слова. Гусарь, как только навстречу им попадались миловидные барышни, подмигивал и тыкал приятеля в ребра – пустое, Кречетов оставался холодным и молчаливым, как камень. Уже у самого вокзала приунывший от тоски Сашка задержал шаг и, поправив козырек форменной фуражки, решительно заявил:

– Знаешь, Кречет, дальше давай один…

Алексей с изумлением приподнял бровь:

– На галерею подняться не хочешь? Фонтан посмотрим…

– На кой ляд? Он что, пятиалтынный?

– Чего ты, Сашок?

– Да ну тебя… Ты правда такой повернутый на своей польке или придуриваешься? Нет уж, уволь. Ты сам-то гуляй, твое дело любовь, может, нотки черкнешь, может, стишок… А мне, признаться, жаль времени – завтра опять зубрежка и чертовы пируэты.

Кречетов сочувственно кивнул. С этим железным доводом вряд ли стоило спорить. «Учеба – это многолетняя изнурительная война между классной доской и школьным окном».

– Ладно, не обижайся. – Он по-дружески толкнул Гусаря в грудь. Но Сашка не торопился прощаться, стоял с папиросой в руке и прислушивался к чему-то.

От близкой воды тянуло прохладой, совсем рядом «блямкал» раскатистый речной колокол, а над их головами зеленой стрелкой металась за мошкой туда-сюда стрекоза. Радужные крылышки вспыхивали на солнце, подобно всполохам крохотного маяка.

– Все-таки ты счастливее меня, Кречет… Кому-то это суждено пережить, а кому-то… Завидую я тоби. – Гусарь осторожно, точно боялся запачкать чье-то дорогое платье, сбросил с папиросы серый столбик пепла.

Алексей благодарно улыбнулся и задумчиво обронил: