Оттолкнувшись от чего-нибудь малозначительного (ничего за душой, кроме листка автобиографии), собрать роман – разностильный и цельный, текучий, но жёстко выстроенный, в центре коего мается в единоборстве с собой (до полного самоисчерпания?) какой-нибудь престранный тип; вывести-выписать, предположим, особый вариант подпольного парадоксалиста, лишённого радостей безыскусной жизни, тоскующего по ним, истязаемого демонами, неврозами, депрессивными стрессами и прочей ультрасовременной нечистью, но движимого гипертрофированной впечатлительностью, которую умело прячет под маской флегматичного благоразумия. Враждебный любой идеологии, испытывающий отвращение к жестокости повседневности, суицидально вынашивающей революции, – индивид такого рода пытается справиться лишь с бременем собственной судьбы, а сил у него всё меньше, и порой кажется ему, что их не хватит даже на то, чтобы быть в худом мире с самим собой. Его сознание – под током, искрит, бросая внутреннюю жизнь из бездны в бездну. С ним ничего особенного не происходит, однако именно это «ничего» и становится смутной, но сдавливающей с разных сторон угрозой.


Пока сожаления и надежды, желания и сомнения раскручивают воображение, никакая реальность не создаётся – за неё лишь принимаются собственные терзания, а квазитворчество становится формой самосозерцания. Даже выявление теневых сторон личности не исключает упоения своим отражением как целостностью с очевидным преобладанием героических чёрточек. И оказывается, что он сам двусмыслен, и вновь обретённый им мир тоже двусмыслен, и всякий предмет, едва с ним начинает оперировать заряженное самоотрицанием, склонное к юродству сознание, дробится – за обыденностью обнаруживается нечто более существенное, вневременное, наделяемое символикой, обратной стороной, которая подчас мнится более важной, чем лицевая. Стараясь вывернуть наизнанку мир, он натыкается на причуды своего внутреннего устройства, не может их точно выявить, выразить, тяготится абстрактностью переполняющих его устремлений, задумывается о спасительной многозначности искусства, и здесъ-то самое время подсунуть ему перо и бумагу, чтобы посмотреть, во что воплотятся блуждания чувств и мыслей. Его влечёт чистая, отделившаяся от «жизненных содержаний» форма; длящаяся (не признавая завязки и развязки), самоорганизующаяся, предъявляющая свой, параллельный реальному мир, куда, оказывается, помещён растерянно слоняющийся между громоздящимися проблемами герой – незадачливый романист; да-да, ещё не найден игровой ход, но циркулем замысла уже описан заколдованный круг…


Вот задача: перевести никому не нужные пространственные идеи в слова, тоже никому не нужные, но для него – важные, соединённые в осязаемый, как бы сделанный своими руками предмет: вот он. Писать, а не ждать, если, конечно, есть что сказать. И тогда всё поменяется. Лина права по-женски, для себя, у нее-то и правда новая жизнь выдастся, как платье, по плечу… дальше забыл, а у него – своя цель. И незачем покупать и складывать чемоданы, проходить таможню, рвать, рвать. Надо – оставаться, всё вытерпеть, вынести, испить до конца. Молодец, дух захватывает от благородства и чистых помыслов. И конечно, писать – для себя, контакт с читателем, очереди за автографами, пресса, рецензии – всё это унизительно, противоестественно, точно быть понятым на обыске в своей же квартире; хотя интересно, как восприняли бы… На левом фланге отечественной словесности в нерешительности-подозрительности, с этаким прищуром, присматриваются, на правом, распираемом патриотизмом, издевательски гнусавят в бороды: милости просим-с, отведав хлеб-соль, в русскую литературу-с, заждались-с, – перепрыгнув лужу, шёл дальше. Сколько ждать? И так был длинный инкубационный период, пора, художник, решайся! Он сможет, конечно, сможет, тот же мовизм до удивления прост, хотя сам переделкинский мэтр мовизма, (какой, однако, взлёт на старости лет!) куда как сложен, уникальный кентавр: грудь – Героя социалистического труда, круп – гонкуровского лаурета. Итак, несколько недель отпуска, плохая погода у моря, тогда и начинать… И вспомнил, как на одной из асфальтированных, тянущихся между глухими тёмно-зелёными заборами аллей Переделкина повстречался с ведущим на поводке карликового черного пуделя (Кубик? Какая прелесть! Что он обнюхивает в дренажной канаве?) высоким, сухим, чуть сутулым стариком в клетчатом серо-коричневом пиджаке со шлицей, коричневом (виргинской шерсти) свитере, вельветовых, неопределённого цвета штанах и плоской, как масляничный блин, замшевой кепочке. Старик безразлично скользнул пресыщенным достатком и славой взглядом – мало ли непризнанных гениев приезжает подышать воздухом писательского питомника? Заносило – пора, второсортная эпоха торопит, а никто не шевелится, поддались умиротворяющей скуке; маститые, с повадками усталых вышибал, польщённые собственными успехами капитулировали перед реальностью; начинающие задиры, одержимые, смелые, похоже, поизвелись; но кто-то же должен переводить фальшь жизни в правду искусства…