Безразличное ко мне время струилось, струилось, струилось, пока не иссякало вдруг до последней смущённо проваливающейся в бездну песчинки.
И я переполнялся сочувствием, жалел истекающее время, глядя, как иссякает, слабеет тонюсенькая полупрозрачная струйка.
Мне делалось неловко, как румяному здоровяку у одра умирающего: я превращался в свидетеля последней секунды.
Но кто кем повелевал?
Не знаю.
Увеличить бы ёмкость колб, ещё больше, ещё… Сократить число пустых интервалов безвременья, темноватых стыков между периодами, мечтал я в тягостных снах, которые продолжали разгадку досаждавшей наяву тайны.
Во всю мощь лёгких мне удалось как-то выдуть две необъятные, сросшиеся сиамскими близнецами колбы, способные измерить век Сахарой песка.
Но и эта махина была конечна, как конечны мои усилия, и ей не напасти было пищи для прожорливой вечности, и её пришлось бы когда-нибудь опрокинуть.
И выросла бы страшная – страшней чёрной бездонной пропасти – зияющая дыра во времени.
Вечность, бесконечность враждебны человеку.
С высоких гордых абстракций, словно с недосягаемых слюдяных ледников, стекает унижающий простого смертного холод.
Солнечные ванны Милка принимает в истоке набережной, с незапамятных пор обосновывается она на крайней скамье с могучей скруглённой спинкой, на той скамье, что и сейчас стоит между открытым кафе и пристанью. Поджаривается Милка день-деньской, ей что ультрафиолетовое излучение, что инфракрасное – лишь бы небесное светило-ярило грело. Но приятное не заслоняет полезного, тут же, впрочем, в приятности превращаемого: ни штришка не проморгает в меняющейся картине, не скрыться от нее, с выгоднейшей для наблюдений позиции засекает она идущих на пляж, с пляжа, сводит, сколачивает, сплачивает, у неё – клинический зуд компанейства. Волю, к примеру, неудержимо несёт стихия словоизлияния, в коей он, уникум монолога, неутомимо готов блистать, понуждая обалдело онемевших собеседников развешивать лопухами уши, а вот Милка организует общение, презирая изоляционизм узких пляжных кружков картёжников или книжников, запрещая подолгу млеть пузом кверху в ленивом трёпе, отвлекающем от знакомств, шуток, красноречивых взглядов. Она также безжалостно снаряжает лежебок в походы, зазывает на пикники, поощряет внезапные визиты в «Литфонд» или киношный Дом творчества. О, властная её суматошность, конечно, что угодно обещает, кроме элементарной организованности. Узлы отношений, которые запутала, затянула, с диким пылом кидается разрубать, вконец все запутывает. Что толку роптать, рыпаться? Она уже подстраивает новые встречи, перепасовывает записочки, номера телефонов, навязывает планы бредовых проказ, запоминает, кто когда прибыл, убыл. Воля величает её генеральной секретаршей курорта. Даже купается она без отрыва от наблюдательного поста – почти у подножия прозрачной железной этажерки спасательной станции, где фырчат глиссеры, стартуют-финишируют водные лыжники, где слышно, как склянки бьют на подводной лодке – форпосте надёжности. Да ещё, соблазнительно позвякивая посудой, кафе гудит рядышком, за дышащей морскими бризами зелёной лиственной изгородью, лафа! Захочет Милка, так резиновую хачапурину пожуёт, кофейком запьёт, мороженым охладится – всё под боком, но главное, далеко видно сквозь прорези пальм. Глазищи сверхзавидущие у неё, всё, что двигается, стягивают-сжимают в точку, в которой она, генеральная секретарша, греется. Неуёмность её с Митькой сближает, хотя она не носится угорело, чтобы догнать, схватить, держится места в отличие от него, всё ей сюда, на скамью, подай сразу, чтобы, не раздумывая, поспешно поглотить горячительную смесь лиц, поз, слов. Милке не грозит несваримость, буйный нрав гонит неунывающую великовозрастную дурищу всё, что минута дарит, объять, усвоить, мгновенно и наново испытать здоровое чувство голода, жажды впечатлений. А если кто другой кинет какую свеженькую идейку времяпрепровожденьица, подскакивает ужаленно: и я хочу, и я, хоть и рыжая, и, мотнув роскошной огненной гривой, беспардонно перехватывает бразды правления и всех-всех, кто подвернётся, гонит-погоняет развлекаться, смеяться. А ведь не троном владеет – скамьёй, на реечную облезло-белую спинку которой брошены узорчато-полосатый, под зебру, махровый халат, розовые махровые полотенца, раскиданы по скамье и позарез нужные вещи: старинный театральный веер из пластинок слоновой кости, на расширяющихся закруглённых концах скреплённых с нежно-серыми, будто макнули их в пепел, страусовыми перьями, да ещё соломенная шляпища, коллекция лоскутков, которую сезон за сезоном грозится употребить в умопомрачительный туалет, реют на ветру разноцветные ленты…