А народ всё прибывал и прибывал. Я теперь думаю, что попал я на первую электричку после перерыва. Когда она подошла, я уже не верил, что мы все в неё поместимся, люди занимали всю платформу. Вагоны ещё до конца не остановились, и тут произошло что-то невообразимое, толпа стала стремительно уплотняться к тому месту, где должна была оказаться дверь, с собой увлекая и меня вместе с чемоданом. Меня сдавили со всех сторон, я только успел заметить, что многие лезли прямо в поднятые фрамуги, не дожидаясь открытия дверей. Чемодан мой тянул руку теперь не вниз, а куда-то вбок. Обеими руками я еле его удерживал.
С этим проклятым чемоданом мне бы подождать в сторонке, но мне уже было никак не выбраться. Меня несло в потоке. Прямо у дверей чемодан мой стал меня обгонять и очутился в вагоне первым, а я провалился между вагоном и платформой, пребольно ударив коленку о нижнюю ступеньку. Я висел на локтях, а через меня переступали чьи-то ноги. Но я не успел, видимо, ни испугаться, ни чего-то сообразить – меня подняли и внесли в вагон раздельно с чемоданом. Чемодан поставили между первой короткой лавкой и задней спинкой второй лавки, а на чемодан водрузили меня. Я даже не увидел кто. Так я и просидел на этом чемодане почти всю дорогу.
Когда движение в толпе вполне успокоилось и толпа перестала быть толпой, а разделилась на людей, я разглядел вокруг себя их лица и почувствовал, как сильно ушиб колено. Так сильно, что едва от боли не заплакал. Но мне никак нельзя было заплакать, потому что я был убеждён, что плачущих детей забирает милиция. И тогда отправят домой к родителям. И я терпел изо всех сил. А между тем поезд, похлопав и пошипев дверьми, тронулся. И это был самый счастливый момент: теперь уж я по-настоящему ехал в свои Петушки. И тут слёзы сами покатились из глаз, но я спрятал голову на коленях и стал глотать слёзы в себя.
У Павлово-Посада колено почти совсем прошло, я даже стал задрёмывать. И если бы не предупреждение мамы, совсем бы, наверно, уснул. После Орехова народу стало намного меньше, я сел на лавку и до меня стал долетать свежий воздух из открытого окна. Обычный воздух, но мне он почему-то казался родным воздухом. И сосны в окне проплывали родные: приземистые и кривые. Чёрт его знает, что это за ощущение такое, но когда возвращаешься в то место, где увидел и начал воспринимать этот мир, к тебе начинают возвращаться те самые, твои первые чувствования этого мира. Самые свежие и самые благостные, как настоящая какая-то сказка наяву, которая потом перестаёт быть сказкой. Перестаёт как-то незаметно и навсегда.
После Покрова стали возить, громыхая подшипниками, ящики с мороженым и пирожками. «Повезли как пирожки, значит, скоро Петушки». На деньги, сбережённые на такси, я мог купить себе всё: и пирожок с повидлом, и с мясом, и пломбир с изюмом – моё любимое мороженое. Устроил себе пир на весь мир. А за окном уже проплывали Омутищи, потом Леоново, а Леоново – считай уже дома. Без чемодана можно было пешком добежать. И вот наконец электричка начинает тормозить, вилять вагонами, громче стучать на стыках, за окном плывут какие-то постройки – это уже Петушки. Только в Петушках так пахнет железной дорогой и летом. Этот запах долетает до меня из окна и заставляет забыть про пломбир. «Петушки, выкидай свои мешки». Наступает самый волнительный и ожидаемый момент всего путешествия, когда тебя двери выпускают на платформу и ты ступаешь в другой воздух, совсем в иной мир – ты снова дома.
Нигде с такой силой не ощущал я всей благостности нашего предметного мира, как в Петушках. И особенно тогда, в раннем детстве. Со всеми этими петушинскими домишками, со штакетником, с деревцами, кустами, с человечками – со всем этим вместе, именно в таком порядке и в таком ладном виде собранным именно на этом земляном рельефном основании. На основании надёжном и основательном. И под тёплым небом с солнышком и облаками. И со всеми своими тропками, камушками, былинками, соринками; со всеми звуками и запахами, с запахами особенно. Там было слеплено всё словно из другого теста.