Вот и собрались они с Алексашкой чуток в кабаке охолонуть, душу отвести. Царь и говорит Алексашке:

– Ты, Данилыч, петушиное-то свое скинь, одень чего попроще. Запросто пойдем, а то ты враз меня обнаружишь, а я хочу так побыть-послушать.

Меншиков-то пыль в глаза пустить любил, но царя ослушаться не посмел, переоделся по-купечески.

Пришли они в кабак. Сели. Кругом шум, гам. Мужики пьяные песни орут, пляшут. Ну, кто во что горазд. Половые только штофы успевают подносить. Смотрят, за одним столом мужик сам с собой сидит. По виду купец, справный мужик, токмо смурной очень. И тянет горькую одну за другой, будто воду пьет. Царь подмигнул Алексашке, дескать, тащи сюда его. А купец ни в какую, сидит недвижимо и токмо головой мотает и пьяные слезы вытирает.

Царь не погордился, сам к нему подсел, Алексашка туто ж присобачился. Налил Пётр Ляксеич всем по чарочке, чокнулся с мужиком и говорит:

– Выпей со мной, мил человек, за здоровье мое с кумпаньоном моим да и за свое тоже.

Выпили. Поставил купец чарочку на стол, встал, царю поклонился.

– Благодарствуем, – говорит, – за угощение и долгого вам жития.

Тут царь его и спрашивает:

– Прости, – мол, – если не в свое дело лезу, только с чего ты так печалишься-кручинишься? По виду-то ты мужик не промах, собой ладный да и не голь перекатная, али горе у тебя какое непоправимое?

Мужик только рукой махнул и опять за горькую.

– Э, – царь говорит, – в пустое дело ты ударился. Сия водица горю не поможет, а самого сгубить может, – и хвать его за руку. – Ты лучше расскажи нам с кумпаньоном моим про горе свое, вдруг чем пособим и тебе душе полегчает.

– Верно, – Алексашка подхватил. – Ничего хуже нет горе с самим собой мыкать, надорвешь нутро – потом не выправишься. Сказывай лучше, что за беда с тобой приключилась.

– Эх, люди добрые, – вздохнул купец, – не знаю, как и приступиться к рассказу моему. Оттого молчу, что насмешек боюсь, сколь вынес их – не счесть, стыдно и рот открыть.

Царь с Алексашкой переглянулись.

– Уж не баба ли виной всему? – Алексашка спрашивает. – Они ведь на всякие такие штуки горазды до невозможности.

– Угадал ты, – мужик отвечает, – баба, купчиха наша, соседка моя Акулина Карповна.

Алексашка царю незаметно подмигнул, дескать, слушай государь. Царь трубочку прикурил, помалкивает, а сам купца глазами ест.

– Ну, дак что ж дальше, рассказывай, коли начал, – толкнул Алексашка мужика.

– Да чего уж там, – мужик отвечает, – люди, я вижу, вы нездешные, авось, если насмешку и сделаете, то где в другом месте, а мне, может, и вправду легче станет.

Он тряхнул копной кудрявых черных волос и медленно начал.

– Так что, люди добрые, зовусь я Антипом Тимофеевым Иголкиным, купеческого звания. Бога гневить неча: двор крепкий имею, хозяйство доброе, что от тятеньки перешло, да двух сестер замужних, тоже за справных купцов отданных, да матушку, что со мной осталась. Я к нашему делу сызмальсва приучен. Бывало, родитель наш, куда ни поедет, с собой тянет, пущай, мол, приучается да помогает: и копейка целее будет и надежнее свой-то глаз. Так я уж поднаторел под рукой-то его. Дела шли – лучше не надо. У батюшки, вишь, нюх прямо на барыш был. Иной кто пока расторопится, а он уж взял свое. Завидовали многие, козни всякие строили. Сколь раз спалить хотели, только бог миловал. Он ведь шельму метит. А только батюшка все едино не уберегся. Как-то по весне с обозом ехал, а одни сани возьми да и в полынью провались, тонуть зачали.

Товару-то на санях много. Жалко, что пропадет зазря. Вот батюшка и почал нырять в ледяную купель добро спасать. Знамо ведь, как горбом своим тяжело наживать. Кое-как с мужиками сани-то вытащили, а тятенька больно сильно охолонул да с тех пор грудью и занемог. Пролежал в горячке с месяц, сердешный, да и преставился, Антип набожно перекрестился. – С тех пор один я со всем стал управляться. Поначалу боязно было, за отцовой спиной кто не герой? Сторожко, по шажку, дело и пошло. Еще две лавки открыл, широко зажил. Коли б батюшка жив был, должно, доволен бы мной остался.