Ольхин поднялся вскоре в комнату к Нечаеву узнать, как прошла дорога. Просидев у себя около часа, не развернув даже обувь из бумаги, Алексей Сергеевич несколько остыл от визуального впечатления городом и, не ощущая так долго свежего воздуха, на вопросы Ивана Михайловича отвечал уже, как обычно, с отрицательными характеристиками. С неудовольствием, уже в который раз он отмечал, что людей на улицах встречалось слишком уж много. Ему порой казалось, что в городе больше никто не работает. Среди всей толпы не разобрать, кто есть кто, все смешались и занимались не пойми чем. А ведь эти толпы бездельников все могли быть при деле. Нечаев как никто знал, что за последнее время образовалось страшное множество профсоюзов и даже самые проходимцы, кто не желал более просто так трудиться, как целые поколения делали его предки, могли найти себе место в профсоюзе или подобной организации. В редакционной среде часто всплывала информация о том или ином вновь образованном союзе, и все они яро имитировали деятельность, все на фоне краха и простоя с радостью вливались в нестабильное состояние и оставались удалены от реальной трудовой надобности. Но надобность такая не исчезала. Все тот же Нечаев, как никто другой, знал, что в газетах часто ищут рабочие руки, об этом писали, говорили, и каждый мог обеспечить себя местом, стоило только захотеть. Но нет, эта революция, этот слом сформировали целую культуру быта, досуга и на этом мотиве теперь держались многие люди. И стыдно не за тех даже дезертиров, не за тех бедолаг, кто тихо сходил с ума в первые месяцы и даже теперь, не способные мирно пережить резко поменявшееся все. Стыдно за здоровых и сильных телом, но слабых умом, духом или слабых самих по себе. Многие превратились в толпу, единую и неделимую. Среди нее находится страшно, но это неизбежно, ибо деваться просто некуда. Выход, быть может и есть, где-нибудь на Финляндском вокзале, но как быть, если сам уезжать не хочешь? Петроград превратился в судьбу каждого его жителя. Город определяет все бытие, если ты здесь, то неизбежно являешься его частью. Тень разрухи и непреодолимой тоски наравне с беснующимся революционным духом заполонила теперь город, и некогда манящая, могучая столица страны походит более на руины, и не камни ее крошатся, но народ ее истирается и хоронит все созданное.

Вечер проходил в молчании и тревоге. На улице опять шумно. Казалось, что где-то стреляют. Любитель нагнетать Ольхин теперь рассказывал, что толпа опять загоняет и травит очередного бывшего городового, что голодные до крови люди, как сумасшедшие в поисках жертвы, ищут крайних в своих вымышленных бедах. Доводилось слышать о таком и Нечаеву, но сам он не видел и не знал, правда ли это. Много теперь говорил и о крови, и о жесткости, может, это и правда, за всем не уследишь, но ему всегда хотелось верить, что очередная кровавая история всего лишь вымысел и ложь толпы, что сама себя подогревает этими слухами. Слухи, именно они теперь могли заменять здравый смысл, разбавляя и без того разгулявшиеся и укоренившиеся повседневные страхи, порой и беспочвенные, плодившие не то душевнобольных, не то людей, подчиненных порыву толпы в худших ее проявлениях. Кто-то сходил с ума, находя бытие невыносимым, кто-то глупел и превращался в коллективный разум и отныне являлся им, и только им. Но, конечно, измерять весь город двумя категориями людей дико и неправильно, но поверхностно казалось именно так, что если ты не выпадаешь из действительности, значит, принял ее и стал таким же, как все. Да только кто эти все? Нечаев, например, любил людей равнять и классифицировать – он это обожал – но как же часто заблуждался, различая кругом только лишь толпу и себя.