Каждый раз, обращаясь к одной из названных тем, Струве подчёркнуто (и без самолюбования) рассказывал о себе и своём переживании проблемы, своём участии в процессе. Словно торопясь (и действительно торопясь и отвлекаясь на политическую злобу дня) рассказать всё, что он хотел бы отметить в проблеме, Струве часто своё исследование превращал в конспект, план исследования, даря окружающим роскошные возможности к его реализации. Свободно выставляя оценки «великим» и без стеснения помещая современников, себя самого и своих оппонентов в иерархический контекст и традицию, Струве всегда мыслил в историческом масштабе. И тем историческим масштабом, которые структурирует сегодня наши знания о русской идейной истории и который в главном не может быть подвергнут ревизии, мы обязаны во многом Струве. Струве смело и критично включал русскую мысль в контекст западной, в сеть заимствований и переплетений, начиная со славянофильства. Это, конечно, было возможно не в последнюю очередь из-за его глубокой и обширной эрудиции во многих областях знания, от зоологии и математики, до всеобщей истории и языкознания, и диктуемой этим широким знанием научной добросовестности. Как свидетельствовал современник, «печатные труды Струве никогда не дадут верного представления об его огромной эрудиции и творческом горении, которые ценились его собеседниками и делали личное общение с ним столь поучительным даже для учёных, не разделявших его научные или политические взгляды»[18]. Также важным представляется и признание Струве, которое, возможно, содержало в себе и элемент самооправдания за недоведённые до конца «системы» и не изложенные «теории»: Струве писал, что в верном научном определении in nuce (в ядре) дана полноценная научная теория. Для современного человека, стоящего перед гигантски растущим информационным массивом данных и текстов в поисковых системах, которые для получения точного результата всё ещё требуют от него и точного запроса, и верных «поисковых слов», и – главное – адекватного взгляда на мир, где обретаются разыскиваемые им смыслы, на априорное обладание представлением об иерархии этих смыслов, то есть вновь оживающим даже в хаосе – ценностным строем – такое внимание Струве к точности формул, такое усиленное усердие Струве в производстве формул, призванных менять мир, приобретает особое значение.

В конце жизни, в Белграде, отойдя от политической и общественной злободневности, в штудийной статье «Дух и быт: Опыт историко-социологического истолкования западноевропейского средневековья» (1938) Струве почти впервые дал себе труд подробно разобраться в предельных философских принципах своего мировоззрения. Он писал:

«Проблема "сингуляризма" и "универсализма" на пространстве целых десятилетий занимает меня как экономиста, социолога, историка, политика, ибо от полной критической и конструктивной ясности в постановке и разрешении этой проблемы зависит, по моему глубокому убеждению, нахождение как теоретической истины в социологии, так и практической правды в политике… Я определяю быт как совокупность "фактических" и "конкретных" содержаний общественной жизни в их противоположении идейным (идеальным) и отвлечённым построениям об этой жизни. Иначе эту мысль можно формулировать так: быт есть конкретный, живой образ бытия, или существования. Быт складывается из живых, не прошедших через иссушающее пекло отвлечения и обобщения, человеческих влечений, оценок, действий, из того, чему следует не столько наш ум с его остужающей логикой, сколько наши чувства и чувствования, наш позыв, или инстинкт, свободный от умыслов и замыслов. И в то же время в основе быта лежит не своевольный, не одинокий или одиночный позыв – быт корнями своими уходит в какую-то богатую, тучную почву не особных, личных, а совместных, соборных устремлений и навыков. Быт, повторяю, соткан из живых конкретных влечений и оценок, в основе которых лежит не разумно отвлекающее и потому отвлечённо – одинокое индивидуальное усмотрение и не личное своеволие, а, наоборот, вековая соборная дума и собранная воля».