Ребман не верит своим ушам. Она называет паяцем величайшего из когда-либо живших на земле! Что это с ней сделалось? О царе, своем господине и императоре, полный титул которого звучит как «милостию Божиею Николай II Александрович, Государь, Император и Самодержец всея Руси, Царь Казанский, Астраханский, Царь Сибири, Грузии, Великий Князь Финляндский и Литовский, Ростовский и Подольский, повелитель Великия, Малыя и Белыя Руси и многих прочих стран Самодержец и Повелитель», они позволяют себе говорить в уничижительном тоне! Мы же знаем пословицу: «Кто ж перед Богом не согрешил и царю не задолжал?» И о своем величайшем писателе, которым должно бы гордиться, судят как о паяце. Тут уж я ничего не понимаю!

Мадам не ожидает от него ответа и продолжает вещать:

– Он одевался как крестьянин, а жил как великий князь и ездил в первом классе. Спал на чистой мягкой постели, обложенный тридцатью подушками и шелковыми одеялами. Обеды ел из пяти блюд, поглощал еду, как молотилка. О религии и человечности писал, но только писал. Проповедовал целомудренную жизнь, а сам бегал по бабам! А мы плачем по нему и каемся в его грехах. Семьдесят лет творил все, что только позволяют на Святой Руси деньги и имя, а перед смертью вырядился в мужицкую рубаху… et allors, скажите же мне, не комедиант ли это?

Ребман знал Толстого со школьной скамьи по его книгам, которые он все перечитал. В школе им восхищались как никем другим, и не только учитель литературы, который считал этого писателя гением, постигшим самую суть вещей, но и учитель религии, почитавший его как второго Христа.

А тут его смеют так унижать! И кто же? Собственные его соотечественники!

Ему вспомнилось, как на уроке литературы однажды речь зашла о личной жизни Гете, и профессор сказал, что на это никак нельзя обращать внимания, ибо речь идет о великих людях: где много света, там и большая тень!

Вслух же он заметил:

– Мало ли что говорят.

Но Мадам качает головой:

– Ни к чему было устраивать весь этот балаган: в глазах тех, кто его не знал, он все равно был бы великим человеком. Но то, что он устроил весь этот спектакль, для меня как раз и является доказательством его шарлатанства. Лермонтов поступил совсем иначе: он до последнего вздоха оставался аристократом.

Воспитанник тем временем снова исчез.

– Он охотнее всего остается в обществе своих любимых книг, – извинилась за сына мать.

Полковник сидит в углу и раскладывает пасьянс. Ни взглядом, ни словом он не вмешался в дискуссию. Поскольку Ребман тоже ничего не говорит – а что можно еще добавить к такому приговору? – Мадам просит Маньина что-нибудь сыграть: так скорее пройдет дурное настроение, которое всегда ее посещает, когда речь заходит о господине из Ясной Поляны. Но тут Ребман спросил:

– Вы действительно знали его лично? Он у вас бывал?

– Вы имеете в виду Толстого? Нет, я его встречала в Москве, и высказала ему все, что о нем думаю.

– А на основании чего же господин Мозер мог утверждать, что вы?..

– О, – говорит Мадам презрительно, – они вместе проходили военную службу в Крыму – как говорится, не одну ночь провели рядом: господин Орлов и Лев Николаевич.

Между тем Маньин завел граммофон. На дивной красоты столике стоял он, «His Master‘s Voice». Маньин проигрывает пластинки одну за другой, все больше русские, каждый раз объявляя: Нежданова, Шаляпин, Лебедев, Цесевич и так далее. Ребман готов был слушать всю ночь напролет…

В девятом часу еще раз позвали к чаю. Мадам сидит перед самоваром и раскалывает кусальницей сахарную голову. Потом она спрашивает, кому сколько положить, и серебряными щипцами раскладывает куски по стаканам.