Смочив чистую тряпочку остатками воды, Тито начинает аккуратно счищать со спинки мальчика липкую зловонную корку. Первые поданные при этом малышом звуки его не столько пугают, сколько неприятно коробят. Это похоже на слабое поскуливание, можно сказать, почти собачье, если б только его то и дело не перемежали столь же слабые и, вместе с тем, надрывные младенческие всхлипы… Ему, как местному доктору и акушеру, несколько раз доводилось слышать плачь новорожденных, которым, по капризной воле судьбы, не суждено было выжить: тихие, но все же вопящие о несправедливо отнятом праве войти в этот мир, захлебывающиеся в предсмертном удушье и постепенно угасающие навсегда. Перерезание пуповины для таких обреченных, было сродни не рождению, а смерти. Но и их спасение было не в его силах и он, пусть не без горечи, но вполне покорно – что уж тут поделаешь? – смирялся с неизбежным. Куда тяжелее было после подыскать нужные слова, чтобы мягко сообщить еще не опомнившимся от родовых мук матерям трагичную новость. Но сейчас, отчетливо различая в точности такие же отзвуки обреченности в едва слышных всхлипах мальчика, он отказывался понимать, зачем? Ведь он выживет! Он обязательно выживет! Он будет жить! И никто не посмеет теперь сказать ему, смирись, все кончено!
– Тихо, солнышко, тихо… Надо потерпеть… Чуть-чуть потерпеть, и у нас все получится, – утешает он… Его? Или себя? – Все будет хорошо… Детка, мы справимся… – потом чуть обернувшись к Рамину (тот все еще стоит у него за спиной, наблюдая за происходящим пристально и напряженно), – Бесенок, принеси мне со стола банку с настойкой и вату, – а когда сын Хакобо отходит, он снова к малышу… Но что-то уже изменилось. Будто ледники, сковывавшие до этого его глаза, внезапно начали таять, и с набухающими каплями слез его зрачки на долю секунды соскользнули вниз, потом – хлопок веками – и вот они опять на прежнем месте. Только теперь взгляд сфокусированный и даже… осмысленный? А вот безвольно вытянувшееся тельце, напротив, мгновенно превращается в твердый барельеф из костей и сократившихся до дрожи мышц. Его угасающие всхлипы и поскуливания незаметно переходят в непрерывную череду протяжных носовых звуков, атональная гармония которых все четче и острее выстраивается в знакомый Тито мотив. И этот мотив, эта мелодия… Волоски на теле мужчины поднимаются дыбом… Эта мелодия из музыкальной шкатулки. Но что это значит? Мальчик ее все-таки заметил там, на шкафу? Узнал? Понял? Догадался? А теперь… Будто таким окольным путем намекает: «Хватит прикидываться, я знаю, кто ты! Я все про тебя знаю!». И как тут быть? Проигнорировать? А меж тем, ясно, что он уже выдал себя: своим постыдным испугом, своей отвисшей в изумлении челюстью, да, черт возьми, каждой зловещей секундой промедления! Вон как маленький на него уставился, словно видит насквозь… Нет. Постой-постой… Что он, в самом деле? Прямо как бесёнок, приписывает этому несмышленому, этому несчастному полузверьку свои мысли. Коварное спланированное разоблачение – ну, конечно! Он и впрямь считает, что маленький способен на такое?! Всему, наверняка, есть более простое и внятное объяснение… Эта шкатулка… Мальчик, наверное, играл с ней еще там, у МакЛейнов, и, наверное, запомнил понравившуюся мелодию. А сейчас просто неосознанно намурлыкивает ее, чтобы успокоиться. Не нужно волноваться. Это совсем ничего не значит. Ничего, кроме того, что малыш сам очень напуган.
Усилием воли сгоняя с лица остаточные следы паники и выдавливая прежнюю улыбку, Тито наклоняется поближе к нему:
– Солнышко, ты поешь? Это очень красиво, – и сам, делая вид, что подхватывает незнакомый ритм, начинает вторить этим протяжным меланхоличным нотам.