Выскочило воспоминание, и лечь, свернуться, заплакать сразу расхотелось. Воспоминание это когда-то уже выскакивало из глубин памяти, очень глубоких глубин: он, Аркадий, просыпается, он ещё не умеет вставать и ходить, поэтому лёжа зовёт маму, зовёт не словами, а крикливым плачем – слов он тоже пока не знает.
Но не подходит ни мама, ни брат, которого она часто оставляла с ним. И Аркадий – сколько ему было тогда, он теперь боялся даже гадать, чувствуя, что это будет возраст, от которого не может оставаться воспоминаний, – Аркадий осознаёт: он один. Один. Никто не накормит, не согреет, не скажет хороших слов, и он не улыбнётся в ответ и не забьёт ножками, ручками… Обрушился страх – тот страх, какой не даёт даже плакать, – и Аркадий чуть не захлебнулся им.
Кто в конце концов подошёл, кто стал успокаивать, гладить, он не знал. Да и не хотел знать ни тогда, ни теперь – главное, кто-то появился. Родной, чужой… И страх сменился тем, что принято называть счастьем, и воспоминание обрывалось. Обрывалось на ощущении счастья.
Потом вспоминалось не раз – в дошкольном детстве. Года в четыре, в пять, в семь – в тот период, когда Аркадий ещё не свыкся, не сросся со своим «я», со своей отдельной жизнью, не научился быть один. Когда зависел от других, ближних, и боялся возможного одиночества. Не какого-нибудь там душевного, духовного, а самого настоящего. Простого и по-настоящему жуткого, когда ты – один.
Но быть один приучился, даже стремился к этому – окружающие чаще всего обижали, а одиночество подсовывало интересные книги, передачи в телевизоре, учило фантазировать, мечтать. И вот сейчас, спустя годы, этот страх навалился снова, схватил так, что стало невозможно дышать…
Вскочил, потёр горло, пошёл на кухню.
Там что-то жарилось, тяжело пахло жирным и несвежим. Мама скоблила картошку.
– Мама, – хрипло, сквозь удушье, спросил Аркадий, – почему ты меня не любишь?
Она с готовым, словно отрепетированным недоумением глянула на него.
– Как не люблю – люблю.
И продолжила царапать ножиком угреватый клубень. Но царапала торопливее.
– Нет, мама, не любишь. Я… я вот там сижу, и ты даже… – Хрип исчез, вместо него возникло повизгивание; Аркадий прокашлялся громко и некрасиво. – И ты даже ни о чём меня не спросила, ушла сразу… а я там…
– Чего спрашивать? Всё ведь знаю. Готовлю вот… Юрка встанет, сядем за стол и поговорим.
Он слушал эти слова, вроде бы здравые, справедливые – ну да, сядем за накрытый стол и будем разговаривать, – но уверенность, что прав, только крепла. И вместе с этой уверенностью чувствовал, как слабеет. И снова захотелось лечь на диван, свернуться, сжаться…
– Неправда. Когда любят – не так всё… не так встречают, смотрят… Я раньше думал, что у тебя времени не хватает меня любить, что устаёшь, что постоянно ищешь, чем нас накормить, одеть… – Аркадию было стыдно это говорить, но не говорить он не мог. – Мечтал: вот я заработаю много, и изменится, будем путешествовать, и ты изменишься… Твоё отношение. Я ведь для тебя всё это делал, чтоб ты по-другому жить стала, в другом во всём… А потом понял: не в этом дело – что б я ни сделал, ты такая же… Ко мне… Думал, ты Юру слабым считаешь, хотя он такой… крепкий… был, поэтому так его… как с маленьким. А я сильный, дескать… Нет, не так, не это… Просто его ты любишь, мама, а меня – нет. Видно же, когда любят, а когда не любят. Терпят. Меня ты терпишь. Но я ведь не этого… Мне не это нужно.
– Да люблю я тебя, господи! – Мама бросила картошку в раковину. – Что за истерика? Люблю. А Юрка – у него видишь как всё случилось. Ему действительно поддержка нужна. А кто его поддержит?