Но воины, способные наслаждаться «муками слабого», тем более девушки, за чьи «снежные руки… сотни рыцарей переломали <бы> копья» (III, 309), не могут быть рыцарями! Демоническое в них обусловлено и «смешением пограничных наций». Так, в роли готического злодея здесь выступает начальник польского отряда – «родом серб, буйно искоренивший из себя все человеческое в венгерских попойках и грабительствах, по костюму и несколько по языку поляк, по жадности к золоту жид, по расточительности его козак, по железному равнодушию дьявол» (III, 304). А настоящим Рыцарем, несмотря на свои слабости, предстает пленница в доспехах и шлеме с забралом – своеобразный андрогин, олицетворяющий сопротивление Малороссии насилию захватчиков. Ведь если женщина, вопреки традициям и собственной природе, берется за оружие – значит, исчерпаны другие возможности сопротивления, переполнилась чаша народного гнева!
Именно этому соответствует художественное (а не хронологическое) время действия в отрывке. Ведь для читателя, хотя бы отчасти знакомого с историей Малороссии, упоминание о «рейстровых коронных войсках» делает очевидной некорректность датировки «1543 год», которая нарушает и принятое в «Вечерах» и 1-й редакции «Тараса Бульбы» ограничение гоголевского повествования серединой 1570-х гг. Тогда легендарный козацкий предводитель Иван Подкова (Серпяга) несколько месяцев владел молдавским престолом (конец 1577 – начало 1578 г.), за что и был казнен по приказу Ст. Батория. Это начало его правления – польского «короля Степана» (1576), образовавшего регулярное козацкое войско. Религиозная же война, показанная в отрывке, началась в конце XVI в., после Брестской унии 1596 г., когда простые украинцы оказали ожесточенное сопротивление польско-католической экспансии, в то время как многие знатные люди, в том числе из козацкой старшины, унию приняли.
Отмеченные в гоголевском фрагменте реминисценции, переклички, сходство ситуаций с литературными и фольклорными произведениями расширяют панораму повествования, вовлекая в него дополнительные планы, чье пересечение и образует «сверхсмысл». Но единственно схожим со всем «Кровавым бандуристом» по тематике, стилю и датировке гоголевским произведением следует признать повесть «Страшная месть» (1832), где мир прошлого с приметами XVI–XVII вв. тоже воссоздавался на готической основе, включавшей народные предания, поверья, песни, апокрифы. Чудесное, невероятное – по законам жанра – здесь тоже представало как демонически ужасное (например, появление колдуна на свадьбе). А сама жизнь отступника от козацкого мира становилась символом противоестественного, почти животного (сродни волчьему), нехристианского существования. Наоборот, в «Кровавом бандуристе» ужасные муки героев-страдальцев, по-христиански пренебрегающих «телесным», символизируют искупительную жертву во имя национальной независимости. Соответственно этому изображены жители «страны, терпевшей кровавые жатвы», а также храм и его настоятель, монастырские катакомбы как «иной мир» – разрушительный для тела и спасительный для души.
По замыслу автора, и повесть, и фрагмент изображали народное прошлое в готическом стиле. Однако – в отличие от «Страшной мести» – готические черты «Кровавого бандуриста» не были уравновешены собственно фольклорным материалом, хотя литературно-фольклорные параллели основных мотивов очевидны: попрание христианских канонов и кара за это, подземный мир смерти, девушка-воин, бандурист. Эту «литературность», сближающую фрагмент с «Главой из исторического романа» и повестью «Вечер накануне Ивана Купала», написанными в 1830 г., следует рассматривать как характерную особенность ранних гоголевских произведений. Опираясь на известные тогда литературно-фольклорные параллели, используя типичные литературные шаблоны, автор ограниченно вводит фольклорный материал, которым, видимо, в то время еще недостаточно владел, или подвергает его значительной литературной переработке.