Мужик с железным зубом лезет в карман своего полушубка, явно снятого с некогда зажиточного гражданина, достает удостоверение из тех, какие деникинские власти выдают теперь гражданам.

– Такое могёшь?

Савва снова кивает. Что там мочь? Качество полиграфии у поиздержавшейся деникинской армии крайне низкое. Печать примитивная. Степеней защиты никаких.

– А такое? – Мужик извлекает из другого кармана купюру, которая в ходу сейчас.

Савва берет купюру, подносит ближе к глазам – в деньгах он не больно смыслит, деньги всегда идут мимо него, даже то немногое, что было положено от красных, в Алупкинском ревсовете Анна всегда сама получала, чтобы Савва по вечной своей растерянности не потерял.

Теперь Савва разглядывает купюру внимательно.

– На свет посмотреть нужно.

– Разошлись-расступились! Кому сказано! Расступись от окна! – кричит мужик, и со всей дури лупит и гонит взашей не успевшего «расступиться» такого же бандитского вида низкорослого пухлого мужичонку без переднего зуба, одетого, как и первый, в явно снятый с кого-то дорогой полушубок.

Савва достает из кармана свои круглые очки с треснувшими, когда здоровые увальни его по скуле били, стёклами. Скула болит. Сильно болит. И выбитые зубы шатаются. Теперь бы их доктору показать, залечить чем-то, думает Савва и тут же ловит себя на другой мысли. У него 98–99 %, что не избежать ему смерти, а он про выбитые, но не выпавшие зубы думает, как их залечить. А что зубы ему нужны не больше, чем на оставшийся час до расстрела, не думает. Что это – инстинкт самосохранения? Или его всегдашняя оторванность от реального мира, за которую вечно все родные ему пеняют?

Надевает очки, подносит деникинскую купюру ближе к тусклому свету от небольшого грязного оконца. Из оконца видна пристань. И линейки солдат с винтовками, которых на эту пристань шатающийся от выпитой водки Николай Константиниди выгоняет и в одном ему известном порядке строит. Ни на какую из известных Савве военных шеренг такое построение не похоже, но что с пьяного солдафона взять?

– Чё задумался, Художник? – прерывает его размышление о построении на пристани мужик с фиксой. – Апосля смерти думать будешь. С деньгой та чё?

– Можно. Бумага дешевая, степеней защиты нет. Только воспроизвести зеркально рисунок на клише и отпечатать.

– О, то дело! – довольно усмехается мужик с фиксой и представляется: – Серый я! Лёнька Серый. Серого в Севастополю кажный знает.

Покровительственно кладет Савве руку на плечо.

– Знать только недолго осталось, – машинально бормочет Савва. – Построение уже на пристани. Скоро расстреляют.

– Кого как! И за какие деньги!

Хохочет Серый. И подзывает мужика, которому недавно врезал по шее.

– Аморий! По женской части он у нас ходок, – поясняет он Савве странное прозвище своего подельника. – В синематеке еще до войны увидал, что такой манер зовется Аморий, так кликуха к нему и прилепилась!

– L’amore, – снова машинально поправляет Савва. – L’amore. Любовь по-французски.

– Она самая, – соглашается Серый и командует: – Сымай шубейку свою, Аморий! И шапку сымай.

– Не пусти по миру голым-босым, Серый! – бормочет Аморий, надеясь разжалобить старшего, но на всякий случай полушубок всё же снимает. – Сам-та в чем останусь?

– Не долго оставаться! Пустят всех в расход! – наигранно хохочет Серый. – Художник вона видел в окно, что солдатушек на пристань уже построили, таких, как ты, Аморий, пострелять.

Забирает меховой полушубок из рук подельника, протягивает Савве.

– Не боись, Аморий! Перед смертью не околеешь. Художник тебе свое пальто тепереча отдаст! Отдашь же, художник?!