Рос и развивался он быстрее своих сестер, но долго тщательно избегал драк с другими собаками и в случаях столкновения предпочитал ретироваться. Но однажды я заметил, как он ВЫНУЖДЕН был к обороне, так как отступление ему было отрезано: с жалобным визгом он вцепился в ухо своему противнику и своей здоровенной черной лапой нанес другой собачонке такой удар, что она перевернулась. Эффект был неожиданный – остальные противники подались назад, а сам Оксе в недоумении остановился. Этот момент переродил его характер – он вдруг почувствовал свою силу и тогда уже сам решительно перешел в наступление. Противники с визгом рассыпались.
С момента этой стычки Оксе стал другим – теперь он охотно сам нападал на собак, и сознание своего явного физического превосходства доставляло ему видимое наслаждение. Оксе стал достойным сыном Мойтрука, и скоро все булунские собаки должны были почувствовать это на себе. Но ко мне он сохранил прежний пиетет, связанный со страхом, – отголосок его детских воспоминаний.
Когда щенята подросли, мне пришлось раздать их приятелям и знакомым в Булуне. Но они долго еще ходили ко мне в гости, и забавно было смотреть, как Нена при встречах каждого из них обследовала, заботливо обнюхивая со всех сторон, – как будто она их при этом свидетельствовала, и, быстро закончив эту операцию, равнодушно отходила в сторону. Казалось, она им говорила: «Вырос – и живи своим умом, нечего больше на мать рассчитывать!»
Пришел май, чувствовалось уже приближение весны. Давно уже прилетели первые ее вестники – жизнерадостные «снегирьки» (лапландские подорожники). Появились, наконец, и чайки. Ждали гусей.
Еще зимой я решил встречать эту весну в Сиктяхе, маленьком летнем рыбачьем поселке, верстах в двухстах выше Булуна по Лене. Благодаря особым природным условиям – сдавленности в этом месте ленской долины – Сиктях для охотников представлял особый интерес: там был всегда особенно интенсивный весенний пролет всякой болотной дичи – лебедей, гусей, уток, куликов. А я в то время увлекался орнитологией, и Сиктях наметил для себя как наблюдательный пункт.
В путь отправился я в первых числах мая. Я сам управлял оленями, и моя нарта быстро мчалась вдоль берегов или по самой Лене между огромными изломанными торосами (льдинами), поставленными торчком во время осеннего рекостава. Нена бежала сзади. При езде на оленях собака никогда не бывает «простая» (то есть непривязан-пая), так как обычно олени пугаются собаки и бросаются от нее сломя голову в сторону. Нена понимала это и не протестовала, – хотя мне и было ее жалко, но я боялся повредить ее репутации в глазах моего проводника-якута, посадив ее на нарту. Ехать пришлось по кочевьям тунгусов и оленных якутов, которые в это время года меняют свои пастбища. Ночевали мы в их палатках из оленьей ровдуги (выделанная наподобие замши кожа). Нена немедленно забиралась в палатку и спала всегда у меня в ногах, ни на минуту не покидая хозяина. Она хорошо знала свое место.
Тут впервые она меня поразила одним своим качеством, которое позднее мне так часто приходилось подвергать испытанию – она удивила меня своей необычайной способностью приспособления к новой обстановке. Это чувство приспособления, несомненно, было у нее врожденное – от тех ее диких предков, которые жили всегда на лоне природы. Она чувствовала, видимо, себя во время этого моего кочевания и в тунгусских палатках так, как будто всю свою жизнь только и делала, что кочевала и жила по палаткам среди снегов. Для меня очевидно было, что такая перемена жизни ей даже нравилась.