Не решил. Текст был разбит в пух и прах. Собственно, с этого и началась наша совместная работа. Пока мы с Матвеем будем поедать яичницу – не раб я желудка, чего здесь описывать? – предлагаю вниманию отвергнутый текст.
Жду первой строки. Сажусь перед белым листом бумаги и жду. День жду, год, пятьдесят. У меня жена, двое детей, какая-никакая работа, планы на жизнь. Жду начала строки и вдруг понимаю, что нахожусь в конце повествования. Мне пятьдесят.
Как и большинство ровесников, я ощущаю себя на двадцать пять. Слышал, у шестидесятилетних та же цифра в голове. Двадцать пять, а с них песок сыпется, двадцать пять, а ведут себя как старые пердуны.
Норма говорит, стыдно быть юным оболтусом, если не юн. И мне стыдно. У меня жена, двое взрослых детей… я повторяюсь. Мне пятьдесят, я не люблю попирать норму ногами, я и есть норма. Норма морщится, ей оскорбителен такой пассаж. Морщины взяли в круглые скобки губы, распустили свое оперение вокруг глаз. На самом деле мы сморщились вместе.
В прошлой жизни, в двадцать пять норма считалась оскорблением. Умом-то я понимаю, как мало во мне осталось от него, готового умереть раньше Лермонтова. Любой прошагавший полвека по этой земле имеет со мной больше общего, находится ближе, чем он. Все измеряется пройденным расстоянием.
Профессор филологии 1932 года рождения, почти близнец водителю дальнобойщику того же года рождения. Оба пенсионеры. Дальнобойщику перестала сниться дорога, свет фар идущих по встречной полосе машин; профессору не является ночами князь Игорь с просьбой заново перевести «Слово о полку Игореве», – искушения закончились. Только сожаление по бесцельно прожитой жизни – цель позади. Засиделись они на одном месте. Транспортировать знания или астраханские арбузы доверяют другим, молодым. Слезятся старческие глаза – то слезы наворачиваются на глаза. У каждого человека должна быть цель в жизни, – вдалбливалось им со школьной скамьи.
Кто-то – пусть будет жена – возразит:
– Ты говоришь о способе проживания, а не о цели существования.
– Согласен. Но в социуме, милая женушка, способ проживания и есть цель. Не этому ли нас всех учили?
– Быть может, – отвечает жена, она у меня умная; не знаю, что думают по этому поводу другие. – Быть может, ты прав.
Четверть века назад меня пленял подлунный мир, сегодня я люблю только то, что под солнцем. В известном смысле мы враги, тот я и нынешний.
Кто-то – пусть это снова будет жена – не согласится:
– Ты говоришь о двух сторонах одной медали.
Удивительная женщина, классика жанра. Как можно видеть мужа насквозь, и при этом не понимать? Добавлю, во мне ничего сверхъестественного, а если скромнее, ничего особенного. В пятьдесят не просто увидеть необыкновенного человека. Тем более в зеркале. Слишком много ты знаешь про себя, следовательно, и про всех остальных. Всему ты отец, включая себя самого, в каждом видишь ребенка. Дети притворяются рабочими и колхозницами, либералами и консерваторами, летчиками и следящими за ними в прицел зенитчиками, служителями культа, математиками, бухгалтерами, президентами и бомжами. Посади бомжа на ладонь, рассмотри его – сущий ребенок. Посади Президента РФ, будь внимательнее. И только в глубоко пожилом возрасте интерес к переодеванию у детей – солидных и совсем никаких – утрачивается.
Никто никого не играет. Оставленные вне игры на даче в Горках, в бибиревской комнатушке или в доме для престарелых в Рузе, старики ведут себя как дети. Так это видится со стороны.
Всматриваюсь в чистый лист, – или в доме для престарелых в Рузе. «Что ты нежность себе сочинил?»