– Меня немного тошнит, – сказала я.
– Дыши глубже, – посоветовала женщина-полицейский.
– Можно приоткрыть окно?
– Нет, – ответила она, потом открыла «бардачок» и протянула бумажный пакет. – Вот, держи. Можешь срыгивать сюда.
Остаток пути я пыталась заставить тошноту дойти до самого горла, потому что хотела размазать все это по заднему сиденью. Тогда мне позволили бы опустить стекло. Но меня так и не стошнило, пока машина не остановилась на подъездной дорожке у Хэверли. Женщина-полицейский подошла, чтобы открыть дверцу с моей стороны; порыв холодного воздуха ударил меня в лицо. Тогда я согнулась и блеванула ей на ботинки.
– О боже, – произнесла она.
– Я же говорила, что меня тошнит, – сказала я, вытирая губы рукой, а потом вытирая руку о сиденье.
Она вытащила меня из машины за локоть, и я увидела низкие здания, стоящие квадратом. Это было совсем не похоже на тюрьму. Я поморщилась от разочарования. Воображала-то себе колючую проволоку и решетки на окнах. Знала, что это произвело бы впечатление на Донну, когда она приедет навестить меня.
Люди, патрулировавшие коридоры Хэверли, походили не столько на родителей, сколько на смотрителей зоопарка. Каждое утро они будили меня в одно и то же время, отводили в ванную комнату, следили, как я принимаю душ; отводили меня обратно в спальню, следили, как одеваюсь; отводили в столовую, следили, как я ем; отводили в школу, следили, как я рву свою тетрадь и прячу под партой. Большинство из них были добрыми. Они называли меня «детка», «дружок» и «девочка», учили, как не переступать грань ярости: дышать, считать, перечислять то, что вижу вокруг. День за днем эти надзиратели постоянно были рядом со мной, заставляя думать, что они здесь потому, что любят меня, но по вечерам начинали посматривать на свои часы и спрашивать: «Ночная смена еще не пришла?» Что бы мы ни делали вместе, когда приходили ночные надзиратели, дневные поднимались и говорили: «Пока, детка, увидимся завтра». Именно тогда я вспоминала, что они на самом деле вовсе не любят меня. Они со мной только потому, что им платят. Тогда я швыряла игровую доску через всю комнату, рвала учебники или била других детей головой о стену. Когда я делала такие плохие вещи, надзиратели подходили и держали меня за руки и за ноги – по одному на каждую конечность – так крепко, что я не могла двигаться. Я часто делала что-нибудь плохое. Мне нравилось, когда меня держали. Нравилось обмякать в руках и слышать, как говорят: «Вот так. Успокоилась, вот умница. Хорошая девочка, Крисси. Хорошая девочка». Почти как будто я вовсе не плохая.
Хэверли был полон собственными ритмами и шумами – сиренами, воющими в коридорах, криками детей в комнатах, – но самым главным звуком был перезвон ключей, которые надзиратели носили объемистыми связками на поясах. Когда я начала новую жизнь, то всякий раз, доходя до закрытой двери, останавливалась у нее и ждала, пока надзиратель отопрет и пропустит меня. И каждый раз, осознавая, что могу сама отпереть ее, я чувствовала острое желание закричать. Люди говорили, что несправедливо было отпускать меня, когда мне исполнилось восемнадцать, говорили, что меня нужно оставить под замком навсегда. Я согласна: несправедливо. Люди, обладающие властью, сначала спрятали меня от мира, а потом выкинули в жизнь, которой я не умела жить, в мир, который не умела понимать. Я скучала по лязгу и перезвону, царившему в коридорах Хэверли, по большим металлическим замкам на дверях.
«То был мой дом, – хотела сказать я, – мой дом с маленькой буквы. Было несправедливо заставлять меня покинуть его».