Мы научились забывать; еще раньше – показывать, что забыли.

Мы росли, родители старели, и двигалась жизнь незаметно, по кромкам восприятия.


Мать ругала бабку, что нельзя с ней ни на минуту оставить сестренку, бабка ругала мать за выбор «дурного мужика», который и не зарабатывает и к их роду «примешал заразу».

«Нарожала от него, а я тебе говорила, вот сама и справляйся, – выбуркивала бабка в запале. – Я тебя человеком вырастила, должна быть мне благодарна!»

Но в целом заодно они были, одна копия другой, выдернутая из отдаленных друг от друга отрезков жизни. Будто разные лица одного существа – щелкал механизм, что-то схлопывалось, и морщинилось или расправлялось лицо – а взгляд всё тот же, голос, интонации.

Да! Бабка и выгнала сестру, когда та к ней пришла, убитая папиным «прочь отсюда». Да. Не приняла. Легко мне представить: сестренка стоит на пороге, выламывает руки, с опущенными, слипшимися ресницами, с ошалелым от пощечин румянцем, а бабка без тени сомнения: «Бесовка! Шлюха! Ноги твоей!..» – и так далее.


***

В школе ее удивительно легко приняли. Мальчишки дразнились, конечно, но им быстро надоело. Они как-то потеряли к ней интерес, что ли. Донимали таких, как я, подружек моих. Дергали за косички, бегали, подставляли подножки.

Ее же спокойно обходили стороной. К ней не приклеивались ни клички, ни прозвища – она как рыбка выскальзывала из любых словесных объятий.

У доски отвечать не умела (не хотела?), осторожно брала двумя пальчиками мел, смотрела на пример или просто на еще не тронутую ничьей рукой доску. Тут начинался внутренний диалог (это я могла распознать) с этим мелом, с темно-зеленой поверхностью доски, с оконной рамой, с чем угодно. Она заражалась предметами или тем, что видела в них, не знаю.

Простота, непринужденность позы выдавали ее полную отрешенность от класса, требований учителя, от всего происходящего. Она будто была выключена из окружающего пространства, как пазл из невидимой и неведомой мозаики, ее голова, несмотря на попытки взрослых, не подходила в ту с определенными очертаниями пустоту, что они для нее выбрали.

Она была в другой пустоте, вставляла себя в другие картинки или вовсе не…

Девочки, к стыду моему, унижая меня, постоянно делали мне знаки глазами, скоро поняли, что так, кроме того, можно уколоть, спрашивали: «Чего она? Что такое?» Ждали, наверно, и от меня чего-то подобного.

Я мечтала, чтобы у меня была такая же классная старшая сестра, как у Катьки, а лучше – старший брат. В первом классе я спросила родителей, нельзя ли поменяться. Мать как-то окаменела и выбежала из комнаты. Отец сначала молча пошуршал газетой, потом стал прислушиваться к звукам, издаваемым матерью на кухне. Вздохнул коротко, сложил разноцветные листы в трубочку и тихонько повел меня на каток.

Отношение родителей к нам менялось. Ко мне стали тянуться, спасаясь. Устали. Ходили ведь к доктору, но это потом, потом… А хотели ли перемен, верили ли в возможность? Сейчас трудно ответить, не знаю.

Прочитав всё, до конца, вы будете думать, что она была чиста, невинна, а мы, самые близкие, – чудовища.

Но это не так, не так! Она была дрянью, она была распутной. Родители пришли, наконец, ко мне, потому что с ней жизни не было, а я еще могла дать им детство. Я могла, но была уже слишком взрослой, наблюдательной, жесткой, я притворялась плохо, потому что не в состоянии была простить холодного пола и голых пяточек. У нее были шерстяные носки, а меня забывали, потому что я не была больна!.. Ну и что, что потом ее… Ну и что…

Она была распутна. Она соблазнила мальчика в восьмом классе!