– Ты вот тут, сосед, не ходи! Это моя территория! Понял?
Ладно, – отвечал тот ему покорно. – Это территория не моя. Отныне она твоя, сосед!
А дядя Митя Блясов, увидавши такое, тоже как сошел с ума. Он – за сердце схватился, говоря:
– Господи! Что творится? Нашего петуха побили. И кто? Замухрышка! Нет, так не может быть. Видеть такое – это выше моих сил! – Но нам с братом, конечно, наблюдать такое – на родном проулке! – приятно, до того приятно, что и мне тоже хочется себя показать. И я показываю: так Нужду отдеру (шабра, то есть), что нас хоть фотографируй! Драка такая, что мы весь проулок залили кровью.
И дядя Митя, конечно, тоже своего петуха напоил. Не самогоном: он даже купил бутылку водки, говорит, специально для этого.
Тете Нюре он так говорил.
– Он его, своего Рузвельта, – белый у них петух, терял перья он из хвоста, я находил их по всему проулку, белые перья, и говорил маме, что Рузвельт ходит по нашему проулку, мам, как хозяин.
– Ну и что же! Тебе бы уж, и по проулку чтобы не ходил? Так, сынок, жить нельзя. Надо с людьми жить дружно, в мире.
– Давай еще раз…
– Чего?
– …напоим?
– Иль он бьет нашего?
– Нет пока, но – может!
– Вот когда, – говорит, – побьет… Тогда мы посмотрим!
А дядя Митя кормил своего, – я же все знаю, – отборным зерном, пшеном да с орехами. Разгрызет лесной орех и сам – то он не съест ядрышко, а – выплюнувши на ладонь – поманит своего он петуха, говоря:
– На, милый, на! Набирайся сил, Рузвельт! – Так он любил своего петуха.
И вот, однажды я забежал к ним в избу. И с восторгом сказываю:
– Дядя Митя, дерутся?!
– Но-о?
– Мить, – тетя Нюра ему говорит, – сходи за водой.
– Да погоди ты со своей водой, – отвечал он, надевая фуражку военную. А может пилотку, – у него и пилотка была, ее носили Шуня (Шурка) и Витя – сыновья, одного возраста с нами: Шуня – Волькин ровесник, и Витя – мой. – Там петухи дерутся! – объясняет дядя Митя жене, тете Нюре, потому, де, мне некогда. Пошли за водой Шуню.
– Он на Суре.
– А чего он там делает?
– Рыбу ловит капланом. Он – кормилец. А ты…
Но нам было некогда ее выслушивать, бабьи жалобы, – мы побежали на проулок. А там – там уже шла война, турецкое сражение, или – если хотите – Сталинградская битва. На траве уже, там и здесь – кровь. И наша мама говорит с обидой:
– Мить, это нечестно! Зачем ты его напоил?
– А ты напоила, – ей возразил дядя Фетюшин, – это честно? Так ему, негодяю! Так ему!
Рузвельт побеждать стал нашего. И вот, казалось бы, надо их разнять? Кровь же льется – трава уже стала красная. Но нет: это так не может быть, чтобы наш уступил Блясову. Не-эт.
– Петя, – говорю я нашему петуху, слезу смахивая с носа, – д-дай ему! Д-дай!
Рузвельт, будучи пьян, так отвалтузил нашего, что я, уткнувшись маме в колени, заревел:
– Ой, не могу! Умру, мамочка, если он не отомстит!
Мы его с братом, – когда он пришел с реки и принес пескарей – много, бидон трехлитровый наловил, бывало, обязательно наловит до верху, а мама их жарила на коровьем масле и со сметаной и непременно с яйцами, до того вкусно, что мы таких пескарей уплетали за обе щеки, – мы нашего петуха, «замухрышку», поймали и сделали ему внушение, говоря:
– Что ты нас позоришь? Тебя даже бьет Додонов – Черчиль!
Да его даже Додонов петух стал побеждать. Ой даже Черчиль! Уже его мы опять собрались заколоть. Потому что он, Додонов петух, залетит на сарай – и орет на всю Большую улицу:
– Эх, я и отодрал его, Митькиного петуха! Всю голову продолбил ему!
– Ладно, – сказала мама, несите в избу. Еще разочек напоим. И, если он уступит ему – Черчилю: все, голова твоя, петя, пойдет под топор!