Что же нас связывало? – меня не обстрелянного, скорее бойкого на язык, чем знающего и, поэтому, неугомонного; и его – молчаливого, тёртого, познавшего (до сих пор помню его панегирик армянскому философу Давиду Анахту, мной, увы, так и не прочитанному). Конечно, любовь к слову – устному, письменному, дружескому, застольному… По прошествии лет могу сказать более определённо: это сладкое слово – свобода! Хотя по сути своей Слово и есть свобода в изначальном его проявлении.

По человеческой неопытности и какому-то неизжитому ещё юношескому задору я позволял себе спорить с ним, почти даже обвинять в отсутствии в его жизни какого-то конечного смысла. (Коля П. из студсовета сомнений не ведал и высказался куда более определённо: проходимец, бродяга, в общем, пустой человек). Кем же на самом деле был Володя Харитонов? Мне кажется, здесь в самый раз вспомнить слова Достоевского из его знаменитой речи о Пушкине в Обществе любителей российской словесности: «тип русского скитальца, беспокойного мечтателя на всю жизнь». Конечно, дядька наш – не возжелавший воли Алеко, что «презрев оковы просвещенья… без забот и сожаленья ведёт кочующие дни», и не Онегин из девятой главы, что «спустя три года» вслед за его создателем, «скитаясь в той же стороне», совершает путешествие по городам и весям России. И всё же скиталец! И маршрут его покруче онегинского – к берегам Тихого океана; и оторопь от бесконечной череды лиц и просторов необъятной своей родины…

Я не успел с ним попрощаться: он, привычно собрав нехитрый скарб свой, ушёл, когда я из-за какого-то недомогания пару дней не выходил из дому. И всё же прощание состоялось. Мне передали оставленный им тетрадный листок с его стихами. Приведу их целиком, так как они были написаны, ничего не прибавляя и не убавляя:

Саша шумный, Саша буйный,
Александр, твою мать!
Среди нас один ты умный,
Но тебе нас не понять.
Сквозь решётку дней прошедших
Я смотрю в твои глаза:
Да, ты прав, я – сумасшедший,
Да, ты прав, мой дом – вокзал…
Ты не сделаешь ошибок, уготованных судьбой,
Как лоза ещё ты гибок, и меня секут тобой.
Лишь серёжки отлетают от покаранной души,
А в кармане тают, тают годы – медные гроши…

Этот листок до сих пор хранится у меня в альбоме среди фотографий тех лет. Как память о дядьке, что добавил к моей неуёмности каплю мудрости.

Магеллановы облака Ю. В.

Уважение к минувшему – вот черта, отличающая образованность от дикости… Имеют ли эти слова Пушкина хоть какое-то отношение к той эпидемии густопсового «патриотизма», что обрушилась сегодня на и без того некрепкие головы многих несчастных моих соотечественников?

В минувшем, как моём, индивидуальном, так и в нашем, коллективном, между белым и чёрным – огромный спектр полутонов и переходов. Ничего не хочу забыть и не от чего не отказываюсь. Сейчас же выбираю из всего этого многоцветия тон светлый и лучший – благодарность. «Мгновенный кадр» из той, конечно же, счастливой жизни: здание с памятником Пушкину у входа, учебная аудитория. Перед нами, нога за ногу, так что открывается полоска модного носка, боком сидит худой длинноволосый человек. Он курит! Вот это «курит» невозможно было представить даже в либеральные 90-е («ельцинские»), не то, что тогда – застойные 70-е («брежневские»). Мы – студенты филфака хабаровского пединститута. Худой, длинноволосый и так вольно курящий – Юрий Викторович Подлипчук, выпускник театрального института, друг Юлия Кима и учитель литературы в знаменитой московской физматшколе Колмогорова; теперь – наш преподаватель.

С того времени прошло много лет. У меня, его ученика, за плечами – учёная степень доктора философских наук, несколько десятков опубликованных работ, погружение в научную среду Москвы, Петербурга, Хабаровска, Владивостока, Комсомольска… Он же не был (так сложилось) даже кандидатом наук, но более яркого гуманитария, чем Юрий Викторович, за эти четыре десятка лет я так и не встретил. Имея за плечами нетривиальный актёрский и режиссёрский опыт, он и в студенческой аудитории предлагал отнюдь не хрестоматийное прочтение русской классики: в его исполнении звучащее слово приобретало не только особую выразительность, но и особую глубину. Именно Подлипчук «повинен» в том, что трудный и даже отторгаемый в школе Достоевский стал