Делез и Гваттари, в отличие от Деррида в «Грамматологии» или Лиотара в «Дискурсе, фигуре», не предлагают оригинальную критику соссюровской теории знаков[37]. В «Тысяче плато» они обращаются скорее к реформированному структурализму Бенвениста, систематически развивавшего идеи Соссюра об асимметрии языка и прочих социальных институтов. Особенно важны в этом отношении тексты, вошедшие во 2-й том «Статей по общей лингвистике». Бенвенист определяет отношения языка и общества как «фундаментальную асимметрию»: мы можем понять общество, изучая язык, но не язык, изучая общество. Язык – нечто вроде сверхинститута, его отношения с прочими общественными институтами «необратимы» (irreversible)[38]. Бенвенист согласен с Соссюром в том, что главной проблемой семиологии является «статус языка среди прочих знаковых систем»[39]. При этом он не принимает соссюровское определение семиотики, отделяя ее от семантики в качестве иного способа означивания. В предложенной Бенвенистом схеме «двойного означивания» семиотика занимается формальными отношениями между означаемым и означающим. Семиотику, как единство означающего и означаемого, можно только принять, а семантику, изучающую дискурс, необходимо понять. Так появляется проект исследования исторической семантики, которая делает возможным анализ структуры древних обществ даже в отсутствие большого количества письменных источников[40].
Но и в этой историзированной версии структурализма речь не идет об «осознанном воздействии» членов общества на язык. Бенвенист отходит от традиционной зеркальной схемы, предлагая изучать не просто «отражение» общественных отношений в языке, а направление различных дериваций, сравнивая корреспондирующие термины, например, в статье «Две лингвистические модели города»[41]. Однако подобный анализ ограничивается словарем, который он называет «лексическим инвентарем культуры», не вторгаясь в другие области. Методологически все сводится к определению, которое мы даем языку, и к тому, что именно подразумеваем под его структурой. В рамках обновленного структурализма язык остается «тем же самым» во время «самых глубоких социальных потрясений», доказательством чего может служить русский язык: «Начиная с 1917 года структура русского общества претерпела радикальные изменения, и это самое мягкое определение, что мы можем дать, однако со структурой русского языка ничего подобного не произошло»[42]. С данным утверждением не согласились бы многие советские строители языка, хотя, как мы увидим, спектр точек зрения по этому вопросу в 1920–1930-е годы был очень широким.
Существует несколько способов опровергнуть данное утверждение. Во-первых, методологически оспорив узкое определение языка и задач лингвистики, как это делали такие представители социолингвистики, как Уильям Лабов или Луи-Жан Кальве[43]. Во-вторых, не отказываясь от формальных методов, проанализировать изменения в области фонетики, морфологии и синтаксиса в конкретном языке и в конкретный период. Клод Ажеж называл подобный подход «социооперативной лингвистикой»[44]. Наконец, можно сделать акцент на прагматике, исследуя, как выражались Делез и Гваттари, «вторжение» (intervention