Четыре пива. Три геневера. И стакан лимонаду – себе.

– Честно говоря, – замечает Фелисьен, – мне надо бы почаще бывать на людях.

Лысый грушевидный череп сияет. Выпученные глазки следят за перемещением женщин по кладбищу.

– Ты совершенно прав, Фелисьен.

– Нам приятно, тебе полезно.

– Какие добрые вести принес ты нам, Фелисьен?

– Не знаю, добрая ли это весть для наших прихожан. Но вам никогда не догадаться, кого я видел. Задрожите от ужаса. Как я. А ведь я не из пугливых.

– Ну, Фелисьен, скажи уже.

– Не тяни.

– Говори прямо.

– Старшего сына Катрайссе.

– Врешь.

– Правда?

– Прямо у них дома. Альма и Дольф притворились, что ничего не случилось, но я сам видел в щелочку. Наш Жоржик тоже, шерсть на нем встала дыбом, хвост торчком.

– Так и у меня торчком, едва Мариетта разденется.

– А жандармам об этом известно?

Музыкальный автомат смолк, нахальные, шумные юнцы покинули «Глухарь» и, выйдя на улицу, столпились вокруг «Кавасаки».

Напряженная тишина внутри. Только звенят стаканы, которые споласкивает Жерар.

– Скажу честно, я должен был кому-то рассказать об этом.

– Ты совершенно прав, Фелисьен.

(Здесь мы вплотную подходим к тому, что случилось в нашей деревне из-за мерзавца Рене Катрайссе, но каковы истинные масштабы бедствия, никто пока не знает. И завсегдатаи «Глухаря» – тоже. Вот почему они смятенно молчат, перебирая в уме недавний пожар в Клубе скаутов, ночное ограбление аптеки Гуминне и жуткое повреждение бюста Модеста Танге – ему отбили нос и уши.)

– Вот я и думаю, – продолжает Фелисьен, – не надо ли сообщить в жандармерию? Но знаете, как это бывает: где, да почему, да как, и не заметишь, как перевалит на хрен заполдень, а скотина еще не кормлена.

Ему пятьдесят два, а выглядит на все семьдесят. Во рту всего шесть зубов.

Величественный Жюль Пирон (который был начальником Фелисьена, когда тот работал судебным исполнителем) небрежно замечает:

– Фелисьен, дружок, заботу о скотине ты мог бы поручить слугам.

– Слугам? – смущенно бормочет Фелисьен. – А из каких денег им…

– Если б ты раз в жизни включил мозги, то продал бы все, что у тебя есть, деньги положил в Банк Рузеларе и переселился на Итальянскую Ривьеру, чтобы задницу тебе грело южное солнышко…

– Я-а-а?

– Ты. Получал бы ренту от ренты со своего наследства и жил как принц на итальянской вилле, с пятеркой слуг, включая первоклассного повара.

– С моей-то язвой?

– Сидишь себе в кресле у бассейна, ни хера не делаешь, а у твоих ног – восемнадцатилетняя красотка-итальянка, занятая только тобой, каждые два дня новая…

– Каждые два дня? Но, Жюль, в моем-то возрасте…

– И каждый день шампанское, – добавляет Жерар.

– С моей-то печенью! – Фелисьен глядит на свои колени, раздвигает их и сплевывает на выложенный красной плиткой пол.

– Восемнадцатилетние девчонки ограбят меня и сбегут. И останусь я один, без копейки денег на берегу Средиземного моря. Этого ты желаешь мне к Новому году, Жюль? Сердечно признателен.

Снаружи стояла, сбившись в кучку, его семья. Женщины поглядывали в сторону «Глухаря», за стенами которого скрылся тот, чьи богатства они должны унаследовать.

– Кстати о скотине, – сказал Фелисьен, – Жоржу, нашему песику, что-то неможется. Он отказывается от еды. Я отдал ему остатки жареной картошки, так он ее даже не понюхал. Он побледнел, если можно так сказать о собаке. Кашляет и весь дрожит. Мухи садятся к нему на нос, и он чихает.

Юлия

Юлия Ромбойтс, которая иногда поет с группой «Караколли» из Южной Фландрии, валяется на постели, облаченная в пеньюар. Ей двадцать два, девственница, натуральная блондинка, весит сорок восемь килограмм.