За разговором и не заметили, как заехали в деревню.
– Ну, теперь милости прошу к нашему шалашу. Вместе работали, вместе и ужинать надо! – пригласил Шукшин, подъехав к своему подворью.
Отворили ворота, въехали в просторный двор. Анфиса пошла доить коров, наказав дочери собирать на стол, а Василий с Пелагеей направились к колодцу умыться. Колодец был с высоким бревенчатым срубом, у которого стояли кадушки с водой. От колодца проведен лиственничный желоб в колоды в пригон к скоту. Везде и во всем был виден порядок, чувствовалась рука основательного хозяина.
– Доброе у тебя, Никита, хозяйство, – оценивающе промолвил Василий.
– А как же! Без хозяйства нам никак нельзя. Не потопашь, дак и не полопашь. У нас ведь тут заработать негде, разве что кому кадушку сделаю. Здесь у нас каждый хозяин должен сам все уметь делать, у нас все свое, самодельное. Ладно, идите, ужинать не на воздухе, а в избе будем: что-то мошкара заклубилась, не к дождю ли? Нам-то средь покоса он и вовсе ни к чему!
Перед ужином Никита подозвал дочь, наказал ей отвести своих лошадей и мерина Елпанова в ночное. Он вынес из избы войлок, положил на спину Гнедка, чуть-чуть помог Нюрке, и та мигом пушинкой взлетела на коня, умело разобрала поводья остальных лошадей и выехала из ворот.
– Ты смотри у меня, сильно не гони – с троими-то не справишься, неровён час, еще слетишь. Шагом езжай! – только и успел он крикнуть вслед дочери.
– Ох и девка у тебя бедовая, ей бы парнем быть! – сказала Пелагея.
– Помощница она и мне, и матери, – ответил на это Никита, – да что поделаешь, девка, известно, не домашний товар: осенью одиннадцать будет, лет семь-восемь еще пролетит, и придется отдавать в чужие люди…
Вошли в избу. Анфиса успела уже подоить коров и несла два подойника молока. Пелагея вспомнила свою Пестренку и прослезилась.
– Что же это ты разрюмилась, Палаша? – спросил Василий. – Видишь, живут здесь люди, бог даст, и мы жить будем.
Изба у Шукшина была просторная. В углу – большая глинобитная печь, над печью, у самого потолка, в полтора бревна прорублено окно для выхода дыма; когда печь не топили, окно было задвинуто ставнем-задвижкой. В противоположной стене окно поменьше – поддувало. Еще два окна были для света, зимой эти окна затягивали брюшиной или пузырем от большой скотины. Рядом с печью голбец, двери в подполье и большие полаты[6]. В другом углу избы стояла самодельная деревянная кровать, отгороженная холщовой занавицей[7], разрисованной красками из ивовой коры и коры краснотала. В переднем красном углу была вделана в стену божница, где стояло несколько икон. А под божницей большой стол, накрытый домотканым настольником[8].
К столу приставили скамейку, и все сели ужинать. Вся посуда на столе – своедельная, промеж глиняной была и берестяная.
Зажгли лучину, и хозяин, усаживаясь за стол, заметил:
– Это сколько же мы дерева на лучину переводим… Ведь, почитай, всю зиму вечерами и ночами сидим, всю работу при ней переделываем! От лучины дыму в избе много, да что сделаешь? Это господам с руки всю зиму-зимскую свечи жечь. Помню, бывший мой барин походя их палил, а работа-то у него была – в карты играть… Вот опять дни на убыль пошли. Петр и Павел день убавил, уж не ты ли это, Петрован? – и щелкнул Петьку по носу.
– А ты, дядя, не дерись!
– А вот у нас будет Илья-пророк, он час уволок. Правильно я говорю, мать, или нет, что у нас беспременно должен быть Илья? Хватит нам для чужих людей жить, надо и для себя, чтоб наследник был! Слышишь, мать?!
– Ладно, ладно, не болтай лишнего, и дочь будет – никуда не денешь, кормить будем.