В теннисных туфлях и латаном-перелатаном габардиновом пальто она прошла мимо деревьев, кора которых темнела от конденсированной влаги, мимо фасадов жилых домов, уже не суливших прочность брака, как в сороковые, когда их только построили. Походку ее нельзя было назвать стремительной, она шла вперевалку, но хотя бы не боялась, что ее заметят. Никто не подумает дурного о жене пастора, которая идет куда-то одна, – разве что пожалеют за то, что у нее нет машины. Познакомившись с ней и поняв, какое место она занимает в обществе (в самом верху исключительно важной шкалы приятности, ровнехонько на отметке “очень приятная женщина”), люди переставали ее замечать. С точки зрения сексуальности не существовало такого ракурса, в котором некий мужчина на улице обратил бы на нее внимание и захотел бы увидеть ее в ином ракурсе – впрочем, это ничуть не утишало переживаний из-за того, что с нею сотворило время и она сама. В этом смысле ее не замечал даже муж. Дети тоже не замечали: они видели ее точно в густом теплом облаке мамства, скрывавшем ее черты. И хотя в Нью-Проспекте вряд ли нашелся бы хоть один человек, питавший к ней неприязнь, у Мэрион не было никого, кого она могла бы назвать близким другом. Денег у нее всегда водилось мало, а оборотной монеты дружбы – и того меньше, тех маленьких секретов, из которых складывается фонд дружеского доверия. У нее была масса секретов, но все они слишком велики, и жена пастора не могла бестрепетно ими поделиться.

Друзей ей заменял психиатр, к которому Мэрион ходила тайком и сейчас как раз опаздывала. Бегать она не любила, ей не нравилось, как трясутся и тянут книзу тяжелые части тела, но, повернув на Мейпл-авеню, припустила трусцой, предположительно сжигавшей больше калорий на единицу расстояния, чем ходьба. Дома на Мейпл соревновались, какой лучше украшен, перила, кусты и края крыш поразил зеленый пластмассовый плющ в блеклых фруктах. Мэрион было невдомек, что очарование горящих по вечерам рождественских гирлянд с лихвой компенсирует уродство этих конструкций в светлое время суток, не такое уж и короткое. Невдомек ей было и то, что восторженное волнение, с каким дети ждут Рождества, с лихвой искупает его тоскливую скуку во взрослой жизни, тоже не такой уж короткой.

На Пирсиг-авеню она перешла на шаг. О ее визитах к психиатру во всем Нью-Проспекте знал один-единственный человек: секретарша преуспевающей стоматологической клиники Косты Серафимидеса, расположенной в приземистом кирпичном здании у вокзала. Жена доктора Серафимидеса, психиатр София, принимала пациентов в кабинетике без таблички на двери, а слева и справа от него, в точно таких же кабинетах, убирали зубной налет и ставили пломбы. Заметь кто Мэрион в приемной, решил бы, что она пришла сюда именно за этим. Оказавшись в кабинете Софии, Мэрион слышала скрип резиновых подошв по полу, визг шнуров, двигающихся по шкивам, чувствовала приятный запах дезинфицирующего средства, характерный для стоматологических клиник. В кабинете Софии стояли два кожаных кресла, шкафы со справочными изданиями, низкий комод с глубокими ящиками, полными лекарств, на стенах висели дипломы в рамках (София Серафимидес, доктор медицины). Ни дать ни взять, модернизированная исповедальня, не слишком-то уединенное место, чтобы выскребать в нем содержимое чужой головы, и плату здесь взимали не будущими “Аве Мария”, а наличными на месте.

В двадцать с небольшим Мэрион была ревностной католичкой. Тогда она верила, что Христос спас ей жизнь (или как минимум рассудок), но потом, познакомившись с Рассом и превратившись в умеренную протестантку, сочла свой юношеский католицизм разновидностью помешательства, менее вредной, чем та, что в двадцать лет довела ее до лечебницы, но все же нездоровой. Как будто во время стадии католичества она обитала в подвале, из которого самый солнечный день казался мрачным. Она была одержима идеей греха и искупления, склонна изумляться значительности незначительных вещей – листика, что упал с дерева прямо к ее ногам, песни, которую в один и тот же день услышала в двух разных местах, – и параноидальным ощущением, будто бы Бог следит за каждым ее шагом. Когда она влюбилась в Расса и в браке с ним получила удивительно конкретные дары Божьи, рожая одного за другим здоровых детей (хотя достаточно было бы и одного – настолько каждый из них оказался прекрасен), она закрыла мысленную дверь в те годы, когда солнце померкло и единственным ее другом, если, конечно, можно назвать другом предвечную Сущность, был Господь. И о той беспрестанно молившейся девице, какой Мэрион была в двадцать два, она вспоминала разве что радуясь, что уже не такая.