Прикладываю листок с моим новым произведением «Прощание с юностью». Мама была им очень довольна. Надеюсь, Вам тоже понравится.
Нежно любящая Вас Ваша маленькая Олька.
Мама присоединяется.
P.S. Пришлите, пожалуйста, Переплет для «Нивы» за 1913 год, никак не могу его у нас найти».
Через неделю только отец ответил.
«Дорогая Олька! Ты уже совсем большая и поймешь, что не пишу, потому что занят. Приехать на хутор в выходные не смог. Приезжал на неделю Ивен Христианович. Только отправил дядьку твоего обратно в Париж. Новостей много с того края. Приеду – расскажу.
Снежно в Петербурге, только грязно. Отдыхайте побольше на даче, пока зима не ушла. Там снежок, помню, белый, нехоженый…
Лину отдайте Хендриксону, он ей лекарство даст, чтобы конец. И не реви! Нечего ей мучиться, пожила уже…
Маме передай, что ренту увеличил.
Прочитал твой новый шедевр – замечательный стишок – храню в шкатулке с остальными, уже скоро целый сборник получится!»
То была жизнь, как будто другая и как будто с другой Оленькой.
А утром в феврале 1916 года Оля страдала, что детство ушло. Она явно ощутила это, сидя у окна Петроградской квартиры, куда солнечный свет не попадал с ноября.
Нет уж старой Лины, Марёвну ее белогривую отписали офицеру «на войну», как и всю их конюшню. Как и всех любимых отцовских коней.
Выборг, сказочный скалистый Выборг теперь только снится!
Здесь, в Петрограде, ее угнетали новые и старые дома – много домов. Много колясок, много автомобилей, много дыма, вони, собак и людей! Какой-то хаос из мелькающих по мостовым в разных направлениях и с разной скоростью. Хотя папа обещал, что Петроград на Выборг похож.
Оля опустила голову над синей тетрадкой, и с ее острого носа на чистый лист упали три слезинки.
«Как страшна жизнь!»
Второй год идет война. Скудные новости с мировых полей печалят, но еще больше печалят люди в этом городе.
Накануне в церкви Оля подслушала, что скоро всё закончится, она хотела обрадоваться, но, услышав продолжение разговора двух прихожан, разрыдалась и выбежала, не дождавшись конца службы.
По возвращении домой мать с Ефросиньей застали Оленьку прямо за дверью. Фрося уже открыла рот, чтобы хорошенько отчитать самовольно сбежавшую девушку, но добрая мама хотела знать, что же случилось.
– Мамочка! Они сказали, что Императора время скоро выйдет… Что немец будет в Петрограде или ещё хуже сделает пригородом Гельсингфорса, а русских всех заставят служить господам и в цоколе спать!!! Они сказали, что Россия слаба и никто ей не поможет… Мама! Я боюсь в цоколе спать! У них там две комнаты! Там и для Степановых детей места мало! – Оля навзрыд заревела, уткнувшись в мамин подол прямо на пороге.
– Тише-тише, роднулечка! Обойдется как-нибудь… Не первая война, не последняя. Да и немцы – не звери, чай, в печи не сожгут! – Софья Алексевна сняла с Оли чёрную норковую шубку. Подняла на ноги зареванную свою впечатлительную девочку и передала под руки Ефросинье.
Мамка Фрося же очень не любила такие выкрутасы молочной дочери.
– Че удумала? Среди «Радуйтесь» сбегать! – бухтела на ухо ослабшей от слез Оле, пока тянула ее в комнату. – Люди, верно, подумамши, что ты совсем того… хворая! Я слыхала, одна дама дорогая в боа…
– …Дама в дорогом боа… – невольно поправила ее Оля.
– Да-да, еще какое дорогое!.. Она на тебя убогою грила. А детишки – что из тебя бесы скочут. А сами-то ржуть, что чертёныши! — стыдила мама Фрося единственного ребенка в семье. Воспитывала изо всех сил.
Проснувшись только следующим утром и засев страдать к столу у окна, Оля осознавала всю тяжесть и ужас этого несправедливого мира. Упершись взглядом в красные стены дома напротив, она вспоминала, как ничего не боялась в меняющемся, но древнем Выборге. Как были сильны ее мечты и как она верила, что все будет хорошо.