Чем больше поступает фактов, тем решительнее разум должен отстаивать свои претензии на господство, на свое право устанавливать порядок и давать имена. Не исключено, что наплыв информации сам по себе есть признак ослабления, эллинистическая черта. Разум превращается в директора музея, в хранителя неконтролируемо растущего собрания.
Уже по этой причине теория Шпенглера, в рамках которой выделяется восемь культур, выигрывает в сравнении с теорией Тойнби, где их значительно больше – двадцать одна. Впрочем, и это число может вырасти при тщательном анализе имеющихся археологических данных. Так или иначе, принцип остается неизменным: разум направляет исследование – не наоборот. Факты порождают доводы, но не истины. Прежде чем исследование начнется, разум расставляет на поле запретительные и разрешительные знаки, тем самым исключая возможность случайных находок.
Шпенглер назвал свое морфологическое учение «коперникианским открытием» в исторической науке. С такой оценкой можно согласиться, если иметь в виду значимость данной теории, но не ее качественные характеристики. В этом отношении она, пожалуй, состоит в более близком родстве с другими системами – например, с учением Тихо Браге[35]. Ей недостает бесконечности коперникианского пространства, сквозь которое луч света проходит прямолинейно, не встречая преград.
Заслуга Шпенглера в том, что в своей картине человеческой истории он использовал великую идею прогресса, понимаемого в духе Гердера и Гёте, – примечательное решение для того времени, когда она, эта великая идея, вследствие искаженного и уплощенного толкования гегелевской философии превратилась, причем не только в историческом самосознании образованных людей, а даже в политической практике, в подобие оптимистического заменителя религии.
Шпенглеровская теория, особенно в том, что касается прогноза развития нашей культуры, напротив, пессимистична, и этот пессимизм оправдан. От представлений о линейном позитивно направленном движении она возвращает нас к циклическим моделям. В этом и заключается причина ее растущей влиятельности.
То, что и эта теория в конечном счете неудовлетворительна, связано с теневой стороной одного из ее преимуществ. Она предлагает нам органическую картину истории, где культуры представлены как могучие деревья. Их жизнь – переход от несознательного зародыша к сознательной зрелости, а от зрелости к смерти, которой предшествует длительное угасание. Это изначальные образы, недоступные для дальнейшего толкования. У них «нет окон», как Лейбниц сказал о монадах. Брошенный взгляд снимает вопрос о причине. Мы ведь не задаемся вопросом, почему дерево стоит здесь, а не там, почему оно стареет, и почему это именно клен или именно липа, хотя существует множество факторов взаимосвязи рода растения и места его произрастания.
Иногда возникает ощущение наподобие того, которое испытываешь, идя по лугу, где поодиночке или целыми группками вырастают грибы, чтобы потом внезапно исчезнуть. Глядя себе под ноги, думаешь: «Что это было? Откуда взялись споры?»
Таким образом, мировая история превращается в череду явлений, следующих друг за другом по необъяснимой прихоти, без внутренней взаимосвязи. Связующее начало заключено в периодичности процессов и в их морфологическом сходстве. Физиогномический взгляд способен его различить, и если это происходит, то нам открывается важное и удивительное – причем во всей полноте, свидетельствующей не столько об обнаружении нового факта, сколько о применении новой оптики, о новом взгляде.
В предисловии к своему главному труду Шпенглер говорит: «Средство для уразумения живых форм – аналогия»