– Моя мама была цыганкой? Я – тоже цыганка? Мне следует жить по их закону? Кто научит меня? Или я уже живу по нему – по зову крови?

Глаза отца – как самый большой из Синих Ключей.

– Ты бредишь, как всегда, – говорит он. – Если бы в наших краях кочевали зулусы, ты вообразила бы себя негритянкой? Волосы, во всяком случае, у тебя похожи… А сейчас выйди, вымойся, переоденься и вели Пелагее причесать тебя. Когда приобретешь достойный вид, постучись и снова войди. Если хочешь, мы поговорим.

Я выхожу и даже не хлопаю дверью. Отец растерян – мне его жаль.

– Нянюшка, цыганское отродье – это я? – спрашиваю я наверху у Пелагеи.

– Господь с тобой, деточка! – восклицает нянюшка, бледнеет и крестит меня чуть дрожащей рукой. – Кто тебе такую гадость сказал?! Язык оторвать…

– Не надо, нянюшка, – возражаю я. – Это была старая женщина с золотыми серьгами. Она не хотела ничего дурного.

Я иду в гардеробную, достаю из картонки шелковый платок, повязываю его на голову так, как у старой цыганки. Потом заматываю юбки и пояс из разноцветных шалей. Набрасываю на плечи еще один платок. Подхожу к зеркалу и смотрюсь в него. Из зеркала на меня смотрит бабочка – моя мать. Но вместо глаз у нее льдистые, зимние, Синие Ключи – глаза моего отца.

Пелагея, потащившаяся в гардеробную следом за мной, что-то сокрушенно бормочет.


Разговаривать с отцом я, конечно, не стала.

А через день пришел плотник и вставил в окна решетки – в моей комнате и в комнате нянюшки.

* * *

– Я – против революции! – твердо сказал марушник Ноздря, прибывший из Житомира прямиком в трактир Каторга, допил водку из мутного стакана, закусил соленым огурцом и вытер выступившую из длинного носа соплю рукавом полосатого пиджака.

– Отчего ж так? – спросил кто-то из воров, пировавших за длинным, липким от пролитого на него пойла столом. – Чем тебе революция не угодила? Нашему брату, суть понимаю, в мутной воде завсегда сподручнее рыбку ловить…

– Так-то оно так. Но – невозможно ж глядеть, когда через нее, проклятую, человек до последней степени озверения доходит.

– Ты, Ноздря, д-докажи! – с трудом подняв седую голову от стола, сказал хитровский ветеран, бывший студент, в восьмидесятых годах прошлого века отбывавший сибирскую каторгу по политическому делу. Во время недавних московских боев он твердо вознамерился идти на баррикады и как встарь бороться за народное дело, но не дошел, свалившись возле ближайшего шланбоя. Был избит и ограблен. Вернулся с перевязанной головой и путано врал о своих революционных подвигах.

– Да вот хоть последнее дело взять… – пожал плечами Ноздря. – Я понимаю еще, жидов бить и лавки ихние громить. Это у нас, можно сказать, с девятьсот третьего года обыкновенное дело…

– Да, конечно, жидов обязательно бить надо! Как же без этого?! – откликнулся из угла портной Фимка Бронштейн, лучший на Хитровке специалист по перелицовке дорогих краденных шуб.

– Ну вот и я говорю… – поддакнул Фимке Ноздря. – А тут уж – форменное безобразие. Судите сами. Настоящих революционеров у нас в Житомире не так, чтобы уж очень много… Но вот порешили эсеры и социал-демократы демонстрацию провести – в солидарность там с чем-то. Мы с ребятками конечно – тут как тут, где еще марушнику поживиться, как не на митингах-демонстрациях, когда люди в запале сами себя не помнят, не то что о кармане своем… Ну вот… Эти, значит, идут, кричат там, песни свои поют, лозунги несут: «Долой самодержавие!» и всякое такое, мы, значит, с ребятками работаем спокойно, а тут – насупротив тех – погромщики идут, раза в четыре больше: Долой иноверцев-интелихентов! А какие ж там иноверцы, если большая часть – гимназисты да курсистки, а то и вовсе случайные люди! Завязалась тут, конечно, потасовка. Эти тех, конечно, бьют, у них палки, да колья, полиция как вымерла вся, так те в управу забежали, закрылись там и, конечно, – сразу митинг. А эти – чтоб вы думали? – подожгли управу-то!