Он поднял на Конрада немигающий взгляд.
– Да, моя душа несчастна, ибо я всегда делаю то, чего требует благоразумие. Ты думаешь, мне хотелось вступать во владение имением? Нет, я тоже мечтал уйти прочь, вместе с португальцами отправиться миссионером в Западную Индию. Но меня удержал долг перед родом, память отца. Кто-то должен продолжить род Шварцев и укрепить его. Я полюбил девушку, на которой не смог жениться, ибо она не была родовита и приданного за ней не давали ни гроша. Я женился на Элсбет, – она стала мне прекрасной женой и родила здоровых сыновей. Но я не люблю её. Я жаждал остаться во Флоренции или поступить на службу к королю Франции, но оказался вынужден вернуться домой, потому что этого требовали дела в имении. Я должен был перестроить свои вотчины так, чтобы хорошо жилось не только хозяевам, но и рабам, как то велит мудрость. Я не хотел выполнять многие поручения, кои мне давали при дворе Императора, однако выполнял их и буду выполнять впредь, ибо от этого зависит мир и благополучие Империи. Я ни разу не сказал и не сделал так, как мне хочется, я постоянно жертвовал собой.
– Зачем, брат? Ведь, ты мог стяжать счастье? Ради чего ты жертвовал? Ради Бога, как те безумцы, что бросают дом, семью и подаются в монахи из-за страха перед Страшным Судом? Да откуда они знают, угодно ли это Богу? Что мы вообще о Нём знаем? Апостолы что-то написали, отцы как-то истолковали, а мы кое-как усвоили!
– Ради общего блага, Конрад. Ради долга.
– Какого долга, брат? Кому ты задолжал? Ты приносишь себя в жертву роду Шварцев? Это ещё большее безумие, чем жертвовать собой во имя веры. Благочестивые безумцы, по крайней мере, надеются обрести награду после смерти, а каково твоё упование? Увидеть собственное продолжение в детях? Но дети – не ты. Или тебя утешает мысль, что потомки с благодарностью вспомнят твоё имя? Однако ещё Соломон писал: «Мудрого не будут помнить вечно, как и глупого. В грядущие дни все будет забыто, и увы! Мудрый умирает наравне с глупым».
– Счастье и наслаждение не суть жизни, Конрад.
– Нет? Какова же суть её? Поведай мне. Что за долг понуждает тебя всю жизнь жертвовать собой ради благополучия, коему сам же и не рад?
– Как ты думаешь, облегчил ли я жизнь крестьянам в моем имении?
– Конечно, но неужели…
– Скажи, а мир в Империи, если его удастся сохранить, послужит ли благу тех, кто сейчас появляется на свет?
– Брат, ты говоришь…
– А книги, кои собраны в стенах моего дома, дома господина Пиркгеймера? А знания учёных мужей, которых ты совершенно справедливо превозносишь, просветят ли мысли будущих поколений, рассеют ли мрак суеверия, облагородят ли нравы?
«Боже мой, – подумал Конрад, – я ведь совсем его не знаю».
Он ощутил прилив гордости за брата и восхищение перед мудростью и благородством этого человека, перед мыслью его, летящей далеко вперёд, перед несгибаемой волей, ведущей к заоблачной цели.
Генрих выразил смысл, которым, несмотря на неуловимость его, жил и Дюрер, и Пиркгеймер, и Бегайм. Блуждая среди ущелий сомнения и вершин тщеславия, каждый из них искал одно единственное сокровище – залог вселенской гармонии, вечную премудрость, логос, философский камень, который обращает руды житейской суеты в золото осмысленного бытия.
Воцарившаяся тишина излучала восторг. В безмолвии горницы зарождались узы, веками соединяющие между собой во имя высшего совершенно непохожие души. Все пятеро чувствовали, как вступают во святилище, коего нет ни на одной карте мира, храм во времени, имя коему – духовное братство.
Им хотелось продлить волшебный миг, овладеть мистерией смысла, совершив, быть может, неведомый доселе ритуал, душевное движение, усилие воли. Но едва только желание это стало вполне осознанным, как волшебство исчезло. И вот уже не осталось ничего, кроме мерцания оплывших свечей на дубовом столе, терпкого вкуса вина во рту и тишины, тяжёлым набатом возвестившей возвращение обыденности. Уклониться ли малодушно от внезапно настигшей неловкости – отшутиться, предложить тост, сделать нарочитый жест – или нарушить привычный ход вещей бесстрашным словом?