– Вовсе нет, дорогой Лоренц.

Собеседники стали позволять себе легкую фамильярность.

– Лоренц, Вы ещё не признали своё поражение, – напомнил Дюрер, наматывая белокурый локон на холеный палец. – Мне думается, благородный Шварц прекрасно объяснил свой тезис об умеренности как служанке Хроноса.

– Благодарю германского Апеллеса, – воскликнул Шварц, осушив кубок.

– И всё же, Абеляр – не более чем уловка! – упорствовал Бегайм.

– Отнюдь, – настаивал Конрад.

– Не томите, – потребовал Пиркгеймер. – Что это за свидетельство, которое рекомендует пить и ни о чём не тужить?

– Абеляр говорит не о питии, но о занятии не менее достойном.

– Неужели? – рассмеялся Шварц из Нюрнберга. – Полагаю, об учёных занятиях?

– Нет, о любви. О плотской любви!

– А, эта история с Элоизой! – отмахнулся Бегайм. – Боюсь, Вы попали в сети, которые сами и расставили. Разве Абеляр не пишет о позоре, коему был подвергнут? Разве не раскаивается в совершённом прелюбодеянии? Разве не сокрушается о своём безумии, навлекшем страшную месть дяди?

– Страшную месть? – оживился Генрих.

– Да, страшную. Ибо только лишь Ориген мог согласиться на такое добровольно во имя добродетели.

– Да что же с ним сделали?

– С кем, с Оригеном, или с Абеляром?

– С обоими! – зашёлся хмельным хохотом Пиркгемер.

Беседа всё более походила на те речи, которые во все времена можно услышать повсюду, где случиться быть питейному заведению.

– Абеляра… – Бегайм окинул любопытных торжествующим взглядом, – оскопили! Да, соделали евнухом, или как он сам говорит, ежели мне не изменяет память, «изуродовали те части тела, которыми» он «совершил то, на что они жаловались».

– О, ужас! – возмутился Нюрнбергский рыцарь. – Бедолага!

– И вопреки Вашему утверждению, – Бегайм тщетно попытался дотянуться указательным пальцем до рыцарской цепи на шее Конрада, – Абеляр с величайшим прискорбием вспоминает свой безумный поступок и признаёт справедливость кары, которую навлекло на него Провидение!

– Коль скоро моему брату позволено читать между строк у Гомера, – возразил тот, – то и я позволю себе ненадолго сию прихоть в отношении Абеляра.

Шварц принял позу проповедника за кафедрой.

– Оскоплённый, униженный, кающийся, поверженный во прах, постригшийся в монахи, потерявший возлюбленную, он всё же не может удержаться от восторга, вспоминая о своих любовных приключениях. «Итак, – говорит Абеляр, – под предлогом учения мы всецело предавались любви, и усердие в занятиях доставляло нам тайное уединение. И над раскрытыми книгами больше звучали слова о любви, чем об учении; больше было поцелуев, чем мудрых изречений; руки чаще тянулись к груди, чем к книгам, а глаза чаще отражали любовь, чем следили за написанным.»

Воображение Дюрера, то следуя за описанием, то опережая его, рисовало груды книг, столь любимых им, и два обнаженных тела, увлекаемых токами страсти. В этом было что-то от грехопадения прародителей. Альбрехт силился поймать возникший образ, чтобы разглядеть лица, а речь Шварца текла, и новые картины смывали прежние, словно волны слизывали песчаные за́мки на берегу Остзейского моря.

– «Чтобы возбуждать меньше подозрений, я наносил Элоизе удары, но не в гневе, а с любовью, не в раздражении, а с нежностью, и эти удары были приятней любого бальзама. Что дальше? Охваченные страстью, мы не упустили ни одной из любовных ласк с добавлением и всего того необычного, что могла придумать любовь. И чем меньше этих наслаждений мы испытали в прошлом, тем пламенней предавались им и тем менее пресыщения они у нас вызывали».

Шварц умолк. Захмелевшие мужи мечтательно смотрели, кто на вино в кубке, кто на пламя свечей. О чём думали они? Вспоминали свои любовные похождения? Жаждали новых? Или просто предались неге, которая невольно овладевает сердцем и пронизывает тело всякий раз, как только вечная женственность, в одном из бесчисленных образов своих, является мужской душе?