С «Дворцом культуры» ясность полная. А что еще тут в наличии?

Оглянулся Черт, от лишних глаз опаску имея. Но только пусто, ночь зимняя вокруг, ни души на улице. И в небе пусто: был Месяц – нет Месяца. Хмыкнул Черт, затылок, прической «бокс» стриженный, почесал…

Там, где прежде роща стояла, парк оказался. Не роща, конечно, но деревья в наличии. Поискал Черт, какое из них вербой будет. Хоть и без листьев, а узнать можно.

– А ну, вылазь! Вылазь, говорю!

Только кто ответит? Ночь, тьма зимняя, Месяца и того нет.

Хмыкнул Черт, губы дудочкой сложил.

Них, них, запалам, бада,
Эшехомо, лаваса, шиббода,
Яндра, кулейнеми, яндра…

Не взяли бы Черта в «Гран-Опера» петь, и даже в сельский клуб не пустили бы. Не дал Люципер талану! Только порой важно не как поешь, а что. Зашевелился снег под вербой, листья прошлогодние встопорщились. Показалось из-под них круглое да серое. Выглянуло, вновь спряталось.

– Кумара? – пискнуло еле слышно.

– Кумара-кумага! – засмеялся Черт в ответ. – Жунжан!.. Вылезай, Клубок! Не признал, что ли?

– Признал…

Встал перед ним черт Клубок – такой, каким был в годы давние: сутулый и седой, глаза – плошки желтые, борода козлиная, рога козлиные. А в рогах – вроде клубка шерстяного. Ох, не завидовали тем, кому такой клубок ночью под ноги попадался!

– Признал, – повторил, бороду козлиную почесав. – А как не признать-то? Кто из нынешних «Кумару» помнит? И песни наши забыли, и Рождество справляют, нас, стариков, срамят… Давно приехал?

Так и разговорились.


Из парка Черт к Студне-речке собрался. Не пропала речка, только обмелела и грязней стала, даже сквозь лед заметно. Пошел он туда, хоть и надежд особых не имел. За Клубка, приятеля стародавнего, Черт спокоен был. Куда тому пропадать? Или в округе все вербы перевелись? А вот Мостовой, что мосту старому хозяином считался, мог и не уцелеть. Давно мост сломали, еще полвека тому. Разобрали – и новый, железный построили. Прижился ли Мостовой? При железе служить опасно, это Черт еще по Парижу запомнил. Эх, веселым чертом был Мостовой! Клубок – тот без выдумки обретался, по земле катился да с пути сбивал. Или огнем пыхал. Мостовой же без шуток и ночи не проводил. Позднего прохожего на мосту встретит – меняться предлагает. У кого кожух добрый, тому новый, еще лучший сулит, у кого кобза – заморскую гитару обещает. А уж когда дело до уговоров дойдет, никому не устоять! Однажды и вовсе смех был: попа повстречал, что от гулящей молодицы под утро пробирался. А у попа блудливого – бородища до пояса. Заступил ему Мостовой дорогу, не побоялся, потому как нагрешил в ту ночь поп выше креста церковного. К перилам деревянным прижал его Мостовой и бородами меняться велел. Понимал: не станет гулена долго спорить. Ох и срам случился, когда матушка-попадья поутру увидела, что именно у благоверного на подбородке выросло! Ох и гремело смехом все Пекло! Жаль, историю эту Черт своему приятелю Сартру не поведал. Хотел, да все некогда было.

Шагнул Черт на мост, «Кумару», тайную чертячью песню, насвистывая. Только ступил – так сразу и замер, потому что иной звук услыхал. Урчал где-то поблизости мотор автомобильный.

– «Эмка», – определил Черт. – Карбюратор чуток барахлит, чистить пора… А не по мою ли шкуру?

Вот тут-то его и взяли.


– Сгною, удушу! – орал черт Фионин, лампу трехсотсвечовую ближе пододвигая. – В Кармурлаге заморю, в святой воде топить стану!..

Морщился Черт от огня пекельного, зрачки ему рвущего, кривился – и прикидывал, что в прежние времена одной такой лампой весь хутор, который на месте райцентра стоял, осветить можно было.