Однажды я уже пережил подобное ощущение во время первых каникул в Провансе, до этого посвятив несколько лет Нормандии и Бретани, растительный мир которых остался для меня неинтересным и невразумительным. Здесь же каждый вид представлял для меня особое значение. Как будто из обычной деревни я перенесся в место археологических раскопок, где любой камень являлся не элементом дома, а свидетелем истории. Я с восторгом рассматривал мелкие каменистые осколки и повторял про себя название каждой веточки: тимьян, майоран, розмарин, базилик, ладанник, лавр, лаванда, земляничник, каперс, мастиковое дерево. Каждая из них обладала особым достоинством и занимала исключительное положение. И тяжелый смолистый аромат был для меня одновременно и причиной, и доказательством более значительного и более многообразного растительного мира. То, что прованская флора донесла до меня тогда своим запахом, тропическая флора внушала сейчас своей формой. Это больше не мир запахов и привычек, не гербарий из рецептов и суеверий, а флористическая труппа, состоящая из великих танцовщиц: каждая из них неожиданно замирает в самой эффектной позе, чтобы полнее раскрыть замысел, при том, что спугнуть мгновение нестрашно – это застывший балет, чье спокойствие может нарушить только шум далеких минеральных источников.
Когда мы достигли вершины, все снова поменялось; влажная тропическая жара отступила, и могучие сплетения лиан и скал остались позади. Вместо бесконечной сверкающей панорамы, которая простиралась от вершины сьерры до самого моря, открывается неровное, лишенное растительности плато, раскинувшее свои хребты и овраги под капризным небом. Идет моросящий бретонский дождь. И несмотря на то, что мы находимся на тысячеметровой высоте над уровнем моря, оно все еще близко. Здесь начинается горная страна, где непрерывная цепь уступов образует первый и самый трудный перевал. Горы незаметно спускаются к северу и тянутся до бассейна Амазонки, в котором обрушиваются большими сдвигами в 3000 километров отсюда. Их спад будет прерван дважды линиями прибрежных отвесных скал: Серра Ботукату, приблизительно в 500 километрах от берега, и плато Мату-Гросу в 1500 километров. Позднее, лишь преодолев их, я обнаружу вокруг больших амазонских рек лес, похожий на тот, что цеплялся за прибрежный уступ. Самая большая часть Бразилии, заключенная между Атлантическим океаном, Амазонкой и Парагваем, имеет вид отлогой поверхности, приподнятой со стороны моря: трамплин, поросший густым кустарником и заключенный во влажное кольцо джунглей и болот.
Я вижу земли с незавершенным рельефом и разрушенные эрозией. В их неприглядном облике более всего повинен человек, который их корчевал и возделывал на протяжении нескольких лет, а когда кофейные деревья вытянули из почвы все соки и дожди размыли ее, плантации были перенесены дальше на еще нетронутую и плодородную землю. Между человеком и землей так и не возникло того взаимопонимания и заботливого отношения, которые в Старом Свете легли в основу тысячелетней близости, благодаря которой оба они поддерживали друг друга. Здесь почва была осквернена и разрушена. Разбойничье земледелие воспользовалось слишком доступным природным богатством и, растратив его, отправилось в другое место. Недаром область деятельности первооткрывателей трудно поддается определению за неимением четких границ. Они опустошают почву с той же скоростью, с какой распахивают ее, и поэтому обречены на то, чтобы вечно существовать на зыбкой границе, захватывая девственные земли и оставляя их после себя истощенными. Как стремительный лесной пожар, пожирающий все на своем пути, земледельческая лихорадка за сто лет выжгла штат Сан-Паулу. Вспыхнувшая в середине XIX века по инициативе минейрос, покинувших свои выработанные рудные жилы, она переместилась с востока на запад, и я собирался вскоре нагнать ее с другой стороны реки Параны, преодолев беспорядочную груду поваленных стволов и уничтоженных с корнем целых растительных семейств.