Мама ходит по комнате, размышляя, что еще должно попасть в ее простыню. Она хватает свой будильник, который никогда не звонит вовремя, но ставит его обратно на полку.

– Что сказал Бенгали Баба? – спрашиваю я.

– Сказал, что Бахадур никогда не вернется, – говорит Руну-Диди.

– Этот баба – мошенник, – говорит Папа. – Он наживается на страданиях людей.

– Джи, ты не веришь в него, это нормально, – говорит Ма. – Но не ругай его такими словами. Мы же не хотим, чтобы он нас проклял.

Затем она встает на табуретку для ног и достает старый синий пластиковый тюбик натурального кокосового масла «Парашют» с верхней полки. Масла в тюбике нет. Вместо масла в нем несколько банкнот по сто рупий, которые Ма хранит на «крайний случай», хотя она никогда не уточняла, что за случай считается крайним. Она кладет тюбик на банку с манговым порошком, откуда его будет проще достать, если нам придется убегать из дома в темноте. Этот тюбик, он вроде маминого кошелька, только я никогда не видел, чтобы она его открывала.

– Слушай, – говорит Папа Ма, – Мадху, мери джаан, полиция ничего нам не сделает. Жена Пьяницы Лалу отдала им свою золотую цепочку. Никто не пригонит бульдозеры громить нашу басти.

Я смотрю на Папу с открытым ртом, потому что он только-только пришел домой, но уже узнал про золотую цепочку. А вдруг он знает, что Кирпал-сэр выгнал меня из школы?

Меня до сих пор никто не спросил, почему я рано вернулся домой: ни Шанти-Чачи, которая дала мне тарелку кади пакоры[20] с рисом, что приготовил для нее муж, ни Руну-Диди, чья работа № 1, как говорит Папа, – это хорошенько приглядывать за мной. Мама даже не заметила новых грязных пятен на моей форме, наверное, потому что в басти только и разговоров что о Бахадуре и полиции, страшных разговоров шепотом, из-за которых все забыли про меня.

– Что мы потеряем, если будем осторожнее? – говорит Ма. – Может, бульдозеры приедут, а может – и нет. Кто знает наверняка?

Она оборачивает в две хлопковые дупатты[21] грамоту в рамочке, что вручили команде Руну-Диди, когда они заняли первое место в эстафете штата, и аккуратно кладет ее на вершину кучи из вещей. Грамота соскальзывает вниз и, помявшись, ложится поверх скалки. Ма расправляет рамку, закусив щеки изнутри и тяжело дыша.

Свисающая надо мной лампочка гудит горячим током, и ее тень мечется по полкам, трещинам и пятнам от воды на стенах, оставшимся после муссонных наводнений, которые стали видны, потому что Ма свинула банки и тарелки. Ма любит, когда дома чисто, и ругается, если я не кладу учебники и одежду туда, куда она велит, но сейчас она устраивает беспорядок сама.

Папа обнимает меня за плечи и прижимает к себе, к запаху краски и смога.

– Женщины, на, – говорит он. – Переживают из-за ерунды.

– Это не ерунда, – говорю я.

– Джай, полиция не может просто так начать снос. Они должны предупредить об этом заранее, – говорит Папа. – Должны расклеить уведомления, поговорить с нашим прадханом. Наша басти тут уже много лет. У нас есть удостоверения личности, есть права. Мы не какие-нибудь бангладешцы.

– Да какие права? – спрашивает Ма. – Все эти министры вспоминают про нас лишь на неделю перед выборами. И как можно доверять этому бесчестному прадхану? Он даже не живет здесь больше.

– Это правда? – спрашиваю я. Трудно представить Четвертака в хайфай-квартире. Тюрьма ему как-то больше идет.

– Мадху, если полиция уничтожит нашу басти, у кого им тогда брать взятки? – говорит Папа то же самое, что и Пари. – Как тогда их толстые жены смогут каждый день есть курицу?

Папа делает вид, что отрывает зубами мясо от куриной ножки. Он издает голодные звуки и облизывает пальцы.