Позже Знаев не поленился изучить упомянутые офорты Франсиско Гойи. «Los caprichos» значило «капризы, прихоти, фантазии». Гравюры средневекового испанца изображали людей-чудовищ, ведьм и ведьмаков, кривых, горбатых, гадливо оскаленных.
Он спросил подругу, почему она воспринимает его как монстра.
– Ты не монстр, – ответила серьёзно Гера. – Ты – карикатурный человек.
– Урод, – подсказал Знаев.
– В слове «урод» нет ничего оскорбительного. Урод – от слова «уродиться», «родиться». Урод – любой человек, от рождения обладающий редкими качествами. Если на то пошло, я тоже – урод.
Она тяготела к прямолинейным, простым суждениям, мыслила по-мужски и никогда ни на что не обижалась.
Его банк, его супермаркет, его долги, его враги, его деньги, квартиры, мотоциклы, судебные иски не интересовали Геру Ворошилову ни в малейшей степени.
Она ни разу не взяла у него ни копья.
В её живописи, в абстрактных пятнах и разводах, в прихотливой игре геометрических конструктов, в оранжевых и пепельных наплывах он ровным счётом ничего не понимал. Но сообразил главное: его собственное зрение было примитивным, элементарным; глаз воспринимал только простые цвета, оттенков не различал. Красное видел красным, зелёное – зелёным; оливковый и хаки уже путал. Так же было и в музыке: слух его был хорош, но не абсолютен.
Иногда, чтоб понять своё место в своём искусстве, надо проникнуть в другие искусства, в случае Знаева – в живопись.
Много лет он силился проникнуть в искусство театральной игры, но не имел надёжного проводника; в искусство надо входить через любовь, по-другому никак. Чтобы понять театр, надо влюбиться в актрису.
Он влюбился в художницу.
Скользнул в тёмную прохладную кухню, нашарил диван и упал.
Здесь было теперь его место: тощая кушетка лысого бархата в углу чужой кухни.
Чувствительными от сильного опьянения ноздрями втянул запах старого дерева.
Дом построили в конце двадцатых, в модном, революционном конструктивистском стиле, с огромными окнами; деревянные несущие части однажды сгнили; дом источал труху, она щекотала ноздри бывшего миллионера и вызывала обрывочные, немые воспоминания о деревенских избах, о деревянных мостиках над мутной, как самогон, речной водой, о пушистых вербах, о злобных цепных собаках, о единожды виденном прадеде: невесомый старик с волосами, подобными пуху, и улыбкой, наполовину заискивающей, наполовину снисходительной, сидит на широкой лавке, застеленной чистым рядном; старик столь миниатюрен, что его ноги не достают до пола; трёх пальцев на руке нет: покалечило на Русско-японской войне.
Запах этого рядна. Выскобленных полов. Старых газет с краткими названиями: «Правда», «Труд», «Звезда», звучащими грозно и оглушительно, как железный поцелуй рабочего и колхозницы.
Прадеда звали так же – Сергей Знаев.
На диванчике в углу старой московской квартиры, в доме, который бесшумно распадался в прах, было спокойно, уютно, безопасно, как тогда, в избе, под взглядом выцветших глаз прадеда.
За стеной – весело; хозяйка дома смеётся, гости вещают наперебой. Тянет сигаретным дымом. В мастерской можно курить, в кухне – нельзя. Таково ещё одно правило.
Она сама предложила: поживи у меня. И он мгновенно согласился, сразу решив насчёт кухонного диванчика.
Именно там, и нигде больше.
Самое спокойное место на планете. В ногах сонно гудит холодильник. С одной стороны – стена и горизонтальная тёплая труба с журчащей водой. С другой – вытянуть руку – на полу под столом два мешка. Один, маленький и плоский, – с документами. Другой, пухлый, – с бельём, штанами и фуфайками.
На втором, пухлом мешке сверху мерцает экран планшета.