– Борьки тоже нет? – И старик, подумав, сказал серьёзно: – Зря его отпускаешь.

– Он большой, сам как хочет живёт.

– Оно-то так, да долго ли до греха!

– Раздевайся, Гурьяныч.

– Спасибо, Марфа, побегу, отдыхать не стану. Мы ведь условились в полночь сойтись у стога, а уж скоро рассвет. Беспокоиться будут.

– Чай попей, ещё успеешь.

– За чай спасибо, а от хлеба не откажусь, если он есть у тебя. На ходу пожую.

– Бери, сколько надо, на столе под полотенцем.

Гурьяныч достал лепёшку, приложил её к носу, громко потянул в себя воздух.

– Ты, Марфа, мастерица насчёт хлеба, ароматный-то какой!

– А я в прошлый раз у вас пробовала бабушкин хлеб – куда с добром, весь день во рту держалась его сладость, – ответила Марфа.

– Бывает и у моей старушки удача.

Гурьяныч положил на горячую печку лепёшку, повернулся ко мне и, пряча в усах улыбку, неодобрительно закачал головою.

– Думал, беда случилась, ан нет – обошлось.

– А где Василий Николаевич? – спросил я.

– Там, на сопке, костёр держит, кричит да стреляет – знак подаёт.

– Сколько беспокойства наделал! – произнёс я вслух, досадуя на себя.

– Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью выйти по надобности и дверь не найдёшь: блукаешь в четырех стенах за моё почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.

И он заторопился. Разломив пополам горячую лепёшку, сунул её за пазуху. Скрипнула дверь, и в тёмной, растревоженной ветром тайге шаги старика смолкли.

А мне уже трудно было отвести мысли от Гурьяныча. Старик как-то весь открылся мне в этой встрече в зимовье. Всё у него от леса, где он родился и утверждал своё право на жизнь, на хлеб, на тёплый угол. Лес одинаково наложил отпечаток и на его внешность, и на характер. У него и фигура, и походка, и заячья шапка, и однорядка, и шомполка составляют одно целое. К тому же старик обладает необыкновенной обаятельностью, которая обнаруживается с первых его слов. Весь он открыт, как лес в солнечный день. Природа в Гурьяныче, кажется, показала, какими отличными качествами она награждает людей за их привязанность к ней.

В избе от накалившейся докрасна печки стало жарко. Я прилёг на шкуру и, засыпая, подумал: «Какой вкусной покажется старику горячая лепёшка на холодном смолевом воздухе».

А снег всё шёл и шёл. Шумели, баюкая сон, старые сосны…

Меня разбудил запах распаренной сохатины и лука. В углу, плача, тихо всхлипывал трёхлетний мальчишка.

– Чем он недоволен? – спросил я Марфу, занятую приготовлением завтрака.

– Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался. Вот он и ревёт. Да и я беспокоюсь…

Снаружи послышались торопливые шаги по снегу и лёгкий стук в дверь. Петро сразу смолк и, вытирая рукавом мутные слезы, заулыбался, а Марфа распахнула дверь. Вместе со струёй холодного воздуха в зимовье ворвался козёл. Это было так неожиданно, что я буквально оторопел. В следующее мгновенье я увидел у него на шее голубую тряпочку, Тяжёлое дыханье выдавало усталость – видно, издалека бежал к зимовью.

– Пришёл, Боренька, хороший мой, – нараспев ласково заговорила Марфа, приседая.

Тот бросился к ней, лижет лицо, руки, а Петька гогочет от восторга, виснет на Борьке, обнимает его.

Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной и той привязанностью, что сроднила эти три существа, живущие в ветхом зимовье на краю старого бора. Какой-то необыкновенной теплотой наполнилась избушка. Сколько радости принесла всем им эта встреча! И мне вдруг стало страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку.

Ласкаясь, Борька косит свои чёрные глаза на стол, Марфа ревниво отворачивает его голову, ласково прижимает к себе и что-то шепчет, но тот вырывается. В дальний угол кувырком летит с него Петро и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слёзы вот-вот брызнут из глаз.