Между тем Верончик отмахала. Вернулась под бурю аплодисментов и села рядом с матерью и отцом. Комарики рук прямо-таки стеклянной тучей стремились к ним! Но в то же время оставались как бы на месте, были дисциплинированны. Стремились жутко! И на местах. Стремились просто обвально! С нетерпеливым топотом ног! И – ни с места! Это нужно уметь. Это – диалектика, товарищи! Она, она, чертовка! У-урря-я!
Забор, окружающий усадьбу, был очень высокий. Высоченный. Горбыль пущен в небо в два этажа, один на один. Густо и плотно. Днём облачка заглядывали в этот двор словно бы с удивлением. Как известковые лебеди в озерцо на ограниченной клеёнке базарного живописца.
Лучи солнца по утрам могли пробиться только через щели или через дыры от выбитых сучков. Верончик бегала по двору, как золотистых тонких нитей надёргивала отовсюду этих лучей и всячески их запутывала. Хулиганила. Как если б хулиганил тонконогий шустрый паучок… Выбегала за баню. Солнце пило чай на краю огорода. Огород лежал, как халва… Снова забегала в лучи ограды. Как будто в клетку в золочёной паутине. Где принималась бегать, дёргать, всё запутывать.
На забор сдуру садился голубь. Робко переступал, передвигался по нему, выдвигал любопытную головку. Словно прилетел знакомиться. В великих неуклюжих крыльях. Будто во фраке с чужого плеча… Да в камни его, прохвоста! Над пролетающим камнем голубь подскокнул, взорвался переломанным веером – и ускользнул от дурочки за забор.
Выглянул было петух из сарая, но сразу исчез. Дрессированный. Верончик и туда пульнула камнем. Чтоб не выглядывал.
Иногда за забором труси́ла стайка ребятишек. Весело смеющаяся, весёленько переговаривающаяся. Осторожный глаз девчонки замирал возле дырки от сучка. Будто неумело приставлялся к зыбкой золотящейся подзорной трубе… Истинно, как шанкр, взращивался в этом дворе забубо́нный индивидуализм. Чтобы в дальнейшем, по мере взросления, сесть ему, как на член, на какой-нибудь легкомысленный коллектив…
В полдень, в жару, когда солнце поджаривало, во дворе изнывала кастрюльная оцинкованная духота. Зной. В доме начинала кудахтать Марья Павловна. Из окошка вылетало:
– Верончик! Веро-ок!
На середине двора Глафира вскидывала подол. Как будто тыкву-рекордистку обнажала. Сразу сбегались куры, думая, что зерно. Верончик подглядывала сзади, принималась прыскать. Глафира сбрасывала на ноги всё, для проформы поправляясь…
– Как вам не стыдно! Глафира!..
Возмущённая, вся красная, на крыльце стояла Марья Павловна. Мать! Верончика!
– Чему вы учите ребёнка! Туалет рядом! Два шага пройти!..
Женщина хмурилась. Уличённая. По мелочи. По пустяку.
– Чего ещё… Да ладно! Всё равно никто не видит. Вона заборы-то – до неба… Как в тюрьме живём…
– Да мы-то, что – не люди для тебя?!
– Да ладно… – морщилась женщина. – В бане вместе моемся… А тут, подумаешь – посс…ла…
Марью Павловну как будто ударили током. Марья Павловна какое-то время задыхалась, не находя слов. И топалась на крыльце, сделавшись бурой, как помидор:
– Д-домой! Верончик! Немедленно д-домой!
Девчонка прямо-таки на цыпочках плыла к крыльцу. Потупившийся невинный ангелочек. А тётка… а тётка брала в руку плетёную выбивалку – и начинала лупить ковёр, развешенный у забора…
– Из грязи – в князи… Мать вашу!
Шарахала. Как будто эхо во дворе убивала. Нервные куры подскакивали.
Право на трёх кур этих и петуха Глафира отвоёвывала месяц. С весны ещё. Как только сошёл снег. «Ни курочки не заведут, ни петушка… – поначалу ходила и достаточно громко ворчала во дворе. Злой женской ногой в мужском ботинке пинала пустую корзину, всегда случавшуюся на пути: – Тюрьма!.. Пустыня!»