«Если обещаешь свою жизнь Искусству, оно будет говорить с тобой. О прошлом, о будущем, о чём угодно. Для этого и нужны программки. Кто-то видит только список действующих лиц и либретто, но Искусство способно сказать гораздо больше… Если ты из тех, кто слышит».
Это она мне сказала. Эльвира.
«Ну и как её вертеть-то надо, чтобы увидеть этот таинственный шрифт?» – даже попытка рассмотреть листки на свет ничего не дала. Никаких намёков, никаких ответов. Обычная театральная программа. Разочарование. И, как обычно, Стас оказался прав: если Искусство и решится поболтать с кем-то, то это будет кто угодно, только не мы…
Я смотрю на него, но… что с его лицом? Застывшие перекошенные черты. Смятый листок программки дрожит в его руках.
– Что с тобой? – беспокоюсь я. – Дай посмотреть!
Я тянусь к листку, но он отдёргивает руку.
– Ничего там нет! – Его голос звучит слишком резко. На нас оборачиваются зрители, рассаживающиеся вокруг.
– Эй, ты чего? – шепчу я. – Дай посмотреть!
– Да отстань ты! – выпаливает Стас и суёт программку в задний карман джинсов.
В антракте он выбросил её, так и не показав. Что в ней было, я знаю только теперь.
Мне говорят: «Повезло, что не отчислили». Но это ректорату невыгодно – скандал замять точно не удалось бы. А так всё тихо, шито-крыто. Ужасная тишина. Она вокруг меня сжимается стеной. Казалось, тяжелее всего должно быть в училище – никак не привыкну академией называть – но нет, хуже всего дома. Наедине с собой. Точнее, наедине с ней.
Дома – значит здесь, в этой ужасной квартире. Среди убожества: развалюшной мебели, выцветших и ободранных балетных афиш, скрывающих обшарпанные обои в жутком коридоре. Он ведёт в преисподнюю – не иначе. Оттуда она и выходит каждый день.
Я боюсь её. Сначала вроде ничего было, она всё что-то суетилась вокруг меня: «Может, покушаешь?», «Я ванную не занимаю, ты же после занятий», «Музыка мне не мешает, пожалуйста, практикуйся». А потом… Она же ведьма настоящая. Иголки какие-то везде в квартире понатыканы: в углах, в косяках дверных… Гетры мои исчезли сначала, а потом нашлись совсем в другом месте, истыканные какими-то длинными иглами так, что выглядели сшитыми. И надо ж было надеть их после такого! Теперь каждую ночь от судорог просыпаюсь, если вообще заснуть удаётся.
Вечерами она точит свои огромные мясные ножи: «вжих-вжих», «вжих-вжих». Они потом в раковине валяются окровавленные. И каждый раз, глядя на них, я спрашиваю себя: где она берёт мясо? Сколько раз сталкивались в продуктовом на углу: в мясной отдел она даже не заходит. А морозилка всегда забита.
Ночи напролёт она у моей комнаты простаивает – приходит после полуночи и стоит до самого утра, только половицы поскрипывают. И дышит так тяжело, со свистом, да ещё сама с собой разговаривает – не переставая бормочет что-то быстро-быстро. Раз только расслышать удалось, правда, не всё – только слова отдельные: «Острой иголочкой», «Шёлковой ниточкой», «Прибери, да зашей»… Совсем, похоже, того она уже.
К двери подойдёшь, прислушаешься – тишина. Шаг в сторону, и снова что-то скрипит прямо за порогом, и снова шёпот этот монотонный. У меня сердце колотится, как бешеное, дыхание перехватывает. Сжимаюсь, в угол кровати забиваюсь, и так сижу до утра. Глаз не сомкнуть, какой там сон! С рассветом она уходит. Тихо так шаркает, но я слышу. Идёт через кухню, потом в коридор и к себе. Всё стихает, и я ложусь, но лежу без сна. Жутко так, что ноги трясутся.
Трясутся они у меня и на занятиях. Ни одного па чисто. Поддержку не могу сделать, нет сил. И это за месяц до выпуска – да мне работы не видать! Конечно, после скандала ясно стало, что Мариинку и Михайловского не увижу, как своих ушей, но теперь вообще не знаю, чего ждать. Педагоги не кричат, как будто не замечают, как съехала моя техника. Теперь я для них что-то вроде мухи – отмахнулись и ладно. Я не знаю, как выдержу это. Как дотерплю до выпуска в этой жуткой изоляции, в этом кошмаре. Я включаю воду и рыдаю в душе после класса. Белугой реву.