Где они, эти клиенты «дешевого жида» с их хмурыми лицами, заросшими рыжей щетиной, как лесные прогалины мхом?
Натан Гутионтов смотрел на притихшего Ицхака и уже жалел о том, что сказал ему про вызов. Только расстроился человек. Ему-то, Ицхаку, не на что надеяться.
– Кажется, дождь пошел. Может, махнем в павильон? Второй день подряд ношу с собой и бритву, и помазок, и крем, и одеколон. В термосе – кипяток. Нина даже полотенце положила. Не бойся, не прирежу. У всех Гутионтовых в руках ума было больше, чем в голове. Так уж Бог рассудил. А Он – не ротный повар, Ему не скажешь: добавь, Васек, мозгов.
Они встали со скамейки и направились к летнему павильону, где размещалось кафе, – непрочному, аляповатому строению с брезентовым куполом, напоминавшим не то пляжный тент, не то раскрытый парашют.
Лил дождь, сумбурный и щедрый.
Пес Игнаса Довейки, спасшего от погибели Эстер, забился в конуру; часы на перроне еще показывали не время разлуки, а хрупкое время совместного, нерасчлененного житья-бытья; на столик под куполом кафе, рядом с пепельницей, легла старая бритва, истосковавшаяся по умелой руке мастера и по ароматной мыльной пене.
И в эту минуту они все были счастливы – и Натан Гутионтов, и Ицхак Малкин, и далекая Лариса, и пес Довейки, и дождь.
Глава третья
– Лея пожаловала, – проворчал Гутионтов, намыливая правую щеку Малкина. – Стоит под деревом и ждет, когда дождь кончится.
– Давненько ее не было, – не поворачивая головы, бросил Ицхак. – Я уже думал – не придет. Болезнь-то нешуточная, не про нас да будет сказано.
Дождь барабанил по брезентовому куполу кафе; медленно скользила бритва; пахло весенней прелью, предвещавшей близкое цветение.
Ицхак прислушивался к поскребыванию бритвы, и мысли его невольно устремлялись туда, в дождь, под дерево, к его дальней родственнице, страдавшей от неизлечимого, прежде не известного местечковым евреям недуга. Ни Ицхак, ни его отец никогда не слышали, чтобы кто-нибудь вдруг и навсегда потерял память.
Лея редко приходила в Бернардинский сад. Если и приходила, то не сама – ее приводила либо внучка Авива, либо дочь Сарра, толстуха с широко расставленными, черными, как у цыганки, глазами, со старомодной длинной косой, уложенной калачом на голове.
Они оставляли Лею на попечение Малкина, иногда до полудня, а иногда и до вечера. Он смиренно соглашался, все равно, мол, просиживает в парке почти полный рабочий день. Что ему стоит присмотреть за своей тихой, как липа, родственницей? Тем паче, что он, как сам признавался, положил на нее когда-то глаз, а глаз, положенный на кого-нибудь в молодости, подобен ожогу – не кожу жжет, а сердце.
Сарра Стависская работала поблизости в банке, не то кассиром, не то бухгалтером, и ровно в четыре, тютелька в тютельку, как и подобает человеку, имеющему дело с деньгами, прибегала за матерью.
Лея, бывало, исчезала на месяц-полтора, а потом так же неожиданно возникала. Каждое ее исчезновение воспринималось Малкиным, как знак беды. Во время посещения могилы Эстер на еврейском кладбище Ицхак даже искал ее, Леи, надгробие.
Все, кроме Моше Гершензона, относились к Стависской сочувственно. Только грамотей Моше не терпел ее и делал все, чтобы отвадить старуху. Кому, дескать, нужны ее кривляния, ее зевки, ее пугающие ахи и охи? Они собираются тут не для зевков, а для того, чтобы что-то вспомнить. Пока человек вспоминает, он жив, он и впрямь подобие Господа, ибо в чем заключается величие Всевышнего? Разве не в Его бездонной, бесконечной, неиссякаемой памяти? На то, по мнению Моше Гершензона, Он и называется Творцом, что помнит все свои творения.