У него не было и тени сомнения, что он ей нравился. Иначе зачем она ему подмигнула, зачем вступилась? И чем больше он думал, тем больше убеждался в правоте своего убеждения.
Думать так было приятно, и он думал, думал, думал о ней, о возможной близости, о степени обладания. О том, чего бы ему хотелось с ней сделать и до каких пределов дойти. Хотелось поцелуя. Настоящего, физического, с «языком». Он не умел, не знал, как это делается. Видел в кино. И представлял, как в кино: что берёт её за руку, она вздрагивает и смущённо опускает глаза.
Он чувствовал нарастающее возбуждение, которое начиналось с покалываний в кончиках пальцев, и представлял дальше. Как прижимает её к себе, как маленькие, словно теннисные мячики, грудки упираются в него острыми сосками. От этой мысли между лопатками пробегал озноб.
Она сама его поцелует. Да. Раздвинет ему губы острым языком и вопьётся, как змея, и он будет пить сладкий яд её любви. Думать дальше боялся. Боялся того нервного возбуждения, которое трудно усмирить. Рука сама лезла под одеяло, щупала набухшую твердь. Тогда он вставал и шёл на кухню, долго пил из урчащего крана холодную воду, делал двадцать приседаний и, успокоившись, возвращался в постель.
Она снилась ему почти каждую ночь. Но тот сон был особенный. Она дразнила его, показывая свой маленький острый язычок, манила тонкой рукой, и он, как зачарованный, шёл к ней, пытаясь ухватить трепетную руку.
Её точёные скулы отливали полированной бронзой, а губы изгибались в многообещающую улыбку. В какой-то момент ему почти удалось поймать извивающуюся руку, но резким движением она сбросила тонкие бретельки платья и осталась в белом нижнем белье. Предельно узком, рассекающем бёдра и стягивающем вместе миниатюрные шарики груди.
Она медленно поворачивалась, давая себя рассмотреть в покадровом воспроизведении. Подмышечные впадины, вогнутость спины, параболу нижних рёбер, стройные атлетические ноги. Матовую смуглую кожу живота, ослепительный треугольник белого шёлка и малый скруглённый просвет прямо под ним.
Его разбудил стон. Он вылез из-под одеяла и пошёл на звук голоса.
Через час мать увезли в больницу. Мотя долго стоял у окна, всматриваясь в безликую серость утреннего пробуждения. Он ненавидел эту жизнь и в особенности это утро. Оно отнимало самое дорогое, что у него было, ничего не давая взамен. Если мама умрёт, то и ему в этой жизни делать больше нечего.
Денег не было. Их никогда не было, даже когда мама была здорова. Они и тогда еле сводили концы с концами, а теперь и подавно. Теперь к прочим расходам прибавились расходы на лекарства. А ещё маме требовалось усиленное питание. Спасти положение могли бы накопления на чёрный день, но их не было. Откуда? Они всего лишь жалкие обитатели проссанного подъезда многоквартирной хрущёвки с запахом мертвечины из подвала. С окнами, выходящими на двор, засранный собаками, с мусоркой, обсиженной крысами и облюбованной брошенными домашними животными.
Вот он настал, чёрный, чернее некуда. Чёрный, как дупло старого дерева, в которое упирался его взгляд. Такое же дупло образовалось у него в груди в тот момент, когда врач огласил диагноз. Именно огласил, не произнёс, не сказал, а огласил. Уверенно и почти торжественно.
– У твоей мамы онкология. Проще говоря, рак.
Ему захотелось ударить этого бездушного холодного человека в белом отутюженном халате и такой же белой, похожей на пасхальный кулич, шапочке. Он не любил белый цвет, всё, что его окружало, всегда было чёрным. Вся его жизнь – чёрное дупло сочащейся боли. Душевной и физической.