Мир, в котором слово больше не достигает адресата, становится нечувствительным. Отсутствие восприятия не сопровождается трагическим осознанием утраты. Наоборот, он функционирует как замкнутая система, в которой все, что когда-то было возможностью услышать, теперь нейтрализовано механикой повторения, имитацией активности, фиксацией на внешнем. Это делает ситуацию необратимой. Когда исчезает различающее восприятие, не остается ни тех, кто мог бы услышать, ни условий, в которых было бы что услышать. Слово продолжает быть, но перестает звучать. Его не отвергают – его не различают. И это уже не падение, а структурная потеря.

В этой точке откровение становится невозможным не потому, что Бог перестает говорить, а потому что человеческое сознание больше не связано с внутренним усилием восприятия. То, что должно было быть услышано, не достигает внутренней опоры. Слово касается поверхности, но не переходит в действие, не разворачивает путь, не вызывает ответа. Предел здесь наступает не тогда, когда человек сознательно отвергает смысл, а тогда, когда он уже не может его воспринять как нечто иное, кроме шума. Это и есть исчерпанность различения: не агрессия, не испорченность, не сопротивление – а нечувствительность к значимому.

Эта внутренняя нечувствительность и делает возможным радикальное прерывание. Если больше нет точки, через которую может быть восстановлена соотнесенность, то любое продолжение будет лишь механическим движением, не имеющим доступа к смыслу. Потоп в таком свете оказывается не вмешательством, а следствием. Он не вводит новое, он фиксирует то, что уже произошло: исчезновение носителя различения, утрату формы сознания, способной распознавать обращение. В этом состоянии не остается никого, кто мог бы услышать. И потому вода здесь не смывает вину, а растворяет саму возможность различать, оставляя после себя не очищенное, а обнуленное – пространство, в котором смысл можно будет не продолжить, а только вновь обрести.

Если рассматривать мотив потопа в библейском и шумерском повествовании не с точки зрения наказания, а как предельный образ прерывания, то становится очевидным: речь идет не о возмездии в юридическом смысле, и не о восстановлении справедливости, а о радикальном очищении – как если бы реальность, перестав быть различаемой, более не могла удерживать ни смысл, ни направленность, ни соразмерность существования. Потоп в этом свете не приходит туда, где нарушено конкретное требование, а туда, где исчезает сама возможность услышать обращенное слово, независимо от его формы и содержания. Исчезновение различающего слуха означает онтологическую деградацию – стирание границ между тем, что может быть узнано как имеющее смысл, и тем, что перестает быть откликаемым.

Это делает потоп не местью и не демонстрацией силы, а почти безличным следствием исчезновения различимости. Он не требует причины, потому что уже невозможно удержать саму ткань бытия, в которой причина и следствие были бы различимы. Пространство, лишенное способности к отклику, к слушанию, к узнаванию присутствия, оказывается недееспособным как место откровения. Потому разрушение здесь – не форма осуждения, а способ расчистить поле для нового начала, в котором восприятие может быть восстановлено, а различение – вновь стать возможным.

Это не движение вспять, не реставрация прежнего, но открытие за пределами прежней структуры – как если бы откровение, отказавшись от уже не откликающегося мира, вновь обратилось к пустоте, из которой может возникнуть соучастие. Потоп в этом смысле завершает не историю человечества, а форму существования, утратившую способность быть различаемой – и тем самым создает возможность не продолжения, а иного начала. И если разрушение стало выражением невозможности различать, то продолжение уже не требует полноты понимания – достаточно того, что остается хотя бы минимальная способность услышать, и так эта уцелевшая восприимчивость становится основанием нового допуска к бытию.