– Ты понимаешь, – начал Никола, – Лот тиран был и много на себя хотел взять, а его обставил хитрец – так же по правде и бывает.
– Уууух, ну и подлец же ты, пьянь полоумная, – взвился отец Андрей. – Смывай все!
Он пошел к входу, что-то бурча себе под нос, но у самого порога оглянулся.
– Ладно, погоди пока смывать, позову спецов, обсудим, что можно сделать.
Через неделю в обстановке полной секретности отец Андрей показывал столичным искусствоведам – присланным друзьями, надежным, проверенным, фреску.
Как они вошли, увидали, так и застыли как вкопанные. Кто-то, забывшись, даже присвистнул, кто-то едва успел подавить смешок.
– Нет комментариев, – твердо сказал профессор художественной академии, – это белая горячка, и дело с концом. Ты, отец Андрей, очень рискуешь, так что смывай скорее. Я ведь выразил общее мнение?
– Нууу, не совсем, – засомневался один из четырех искусствоведов.
Начался спор. Мнения множились. Отец Андрей хлопал глазами, пытаясь хоть как-то подытожить полемику. У него не получалось. Выходило, что фреску надо поскорее смывать, но в то же время делать этого категорически было нельзя: церковь место святое, но именно секуляризация искусства и дала великих мастеров.
Спор продолжился и за ужином, где непонятно как оказался и Никола – пьяненький, в спутавшихся мыслях.
– Я что хотел сказать? – порывался выкрикнуть он, вставал со своего места, начинал колотить себя в грудь, гримасничал подобросшим уже лицом, – что свято место не бывает пусто, что везде, где что-то святое было, прорывается жизнь. Кривенькая, и пускай…
Его усаживали, подливали еще, сначала кто-то из искусствоведов хотел было поспорить, но спор не шел, потому что Сапрыкин начинал орать и бить себя в грудь, манера для людей науки совсем неприемлемая, неприличная.
Под утро все разъехались, а Никола, слив опивки из стаканов, вернулся за свою занавеску и захрапел.
Некоторые потом рассказывали, что смыли фреску, позвали столичного богомаза, который в точности исполнил заказ и скопировал фреску Липпи, а некоторые уверяют, что ничего не смывали, что это она и есть под потолком новой церквухи, но поскольку там высоко сильно, то с земли не разобрать, что в точности намалевано и чья голова валяется на серебряном подносе.
С земли вообще многое не разберешь – надо подняться.
Анна и Валентин
– Я не хочу пирожных, а хочу дождевых червей. Мама, мама, посмотри, как прекрасно они упакованы!
– Лизонька, что за причуды? Ты же не щучка, чтобы клевать на червя! А если и так, то бери всегда мальков – вот тебе мой совет, и никогда не принимай первое, что дают.
– Но почему тогда эти черви так элегантно упакованы?
Анна проснулась. Дурацкий сон в полнолуние. Желтые блики на полосатых обоях. Анна не любила сны. Особенно абсурдные, с попугаями, обмахивающимися веером, или про щучек, прикидывающихся ее дочерью. Что в них, в снах-то этих? Намеки? Страхи? Переживание своей беспомощности?
– Сумбур, – обычно констатировала Анна. – Нечего и думать. Арифметика перевернутых цифр. Надо встать на голову, чтобы понять. Но такое акробатство было ей не то что не по душе – не по чину. Она что, прошмандовка какая, чтобы думать о снах? Пролетарийка, выбившаяся в люди?
Она поднялась, прошла по квартире, открывая дверь за дверью. Где он? Нет его. Что?
Вся ее квартира была залита кровью. Его плебейской кровью. Она все время твердила себе про него: «плебейская кровь». И всегда и везде видела рядом с ним, в нем самом только это.
Как она выглядела, эта кровь?
Пустые сигаретные пачки, набитые искореженными окурками, остатки еды прямо на столе, на салфетке. Жрал. Эквилибристика во время еды – его коронный номер, подцепить килечку и с лету попасть в рот, что-то пожирать, удерживая жирный кусок на весу.