Услышав эти слова, оба рыцаря принялись поочередно обнимать пана Заглобу, а старик при мысли о постигшем Михала несчастье и о том, сколько у него самого теперь будет хлопот, снова расчувствовался. Уже он и слезы утирать начал, а когда объятья ему наскучили, сказал:
– Вы меня за Михала не благодарите, он мне не чужой.
– Не за Володыёвского тебя благодарим, – отвечал Кмициц, – но лишь бесчувственное, поистине каменное сердце не тронула бы твоя, сударь, готовность в столь преклонные годы – дружбы ради – на край света ехать. Другие в эти годы о теплой лежанке помышляют, а ты, благородный человек, так о долгой дороге говоришь, будто мне или Скшетускому ровесник.
Заглоба не скрывал своих лет, но, по правде говоря, не любил, когда ему о старости, как о верной подруге многочисленных недугов, напоминали, и, хотя глаза у него все еще были красные от слез, он, покосившись на Кмицица, сказал:
– Ах, сударь! Когда мне пошел семьдесят седьмой год, я с тоскою взирал на белый свет, словно два топора над моей головой занесены были, но, когда мне стукнуло восемьдесят, такая бодрость во все члены вступила, что о женитьбе стал подумывать. И еще неизвестно, кто перед кем похвалиться может.
– Я хвалиться не стану, но ты, сударь, достоин самой высокой похвалы.
– Со мной тягаться не след, а то, глядишь, и оконфузить могу, как в свое время я пана гетмана Потоцкого в присутствии его величества короля оконфузил. Пан гетман на мой возраст намеки делал, а я возьми и скажи – давай, мол, через голову кувыркаться и поглядим, чья возьмет? И что же оказалось? Пан Ревера перекувырнулся три раза, и его гайдуки поднимать кинулись – сам встать на ноги не мог, а я его со всех сторон обошел: ни мало ни много тридцать пять раз через голову перекувырнулся. Спроси Скшетуского, он своими глазами видел.
Скшетуский уже привык, что с некоторых пор пан Заглоба постоянно ссылался на него как на свидетеля, он и бровью не повел и снова заговорил о Володыёвском.
Заглоба меж тем умолк, погрузившись в раздумья, и лишь после ужина повеселел и обратился к друзьям с такими словами:
– А теперь я скажу вам то, что не всякому уму доступно. Все в руках Божьих, но, сдается мне, Михал скорее залечит эту рану, чем мы думаем.
– Дай-то Бог, но только как ты, сударь, об этом догадался? – спросил Кмициц.
– Гм! Тут и чутье особое надобно, которое от Бога дается, и опытность, которой у вас в ваши годы быть не может, да и Михала понимать надо. У каждого свой нрав и характер. Одного так несчастье прибьет, будто бы, выражаясь фигурально, в реку бросили камень. Вода поверху tacite[4] течет, а меж тем на дне камень, он путь ей преградил, воду баламутит и бередит жестоко, и так оно и будет до тех пор, пока она в Стикс не канет! Вот ты, Ян, таков, и таким тяжелее всех на свете, и горе и память всегда с ними. А другой, напротив, eo modo[5] удары судьбы примет, словно его кулаком по шее огрели. У него от горя в глазах темно, но, глядишь, опомнился, а потом, когда зажила рана, и вовсе повеселел. С таким нравом, доложу я вам, куда легче жить в этом полном превратностей мире.
Рыцари, затаив дух, внимали мудрым словам пана Заглобы, а он, радуясь, что его слушают с таким вниманием, продолжал:
– Я Михала насквозь вижу и, Бог свидетель, не хочу на него напраслину возводить, но только сдается мне, что он о свадьбе больше, чем о девушке этой, помышлял. И не диво, что пал духом, хуже беды для него не придумаешь. Ведь представить трудно, как же ему хотелось жениться. Нет в его душе ни жадности, ни гордыни, от всех благ он отказался, состояние потерял, о жалованье не заикнулся, но за все труды, за все заслуги ничего не хотел он от Бога и от Речи Посполитой – кроме жены. И вот только облюбовал он лакомый кусочек и ко рту поднести собирался – а ему по рукам! На! Получай! И как было не прийти в уныние? Разумеется, он и из-за девки горевал, но пуще всего разбирала его досада, что вот, мол, опять в холостяках остался, хотя сам, быть может, поклясться готов, что это не так.