Он стоял все это время молча и теперь, казалось, лишь с трудом вышел из своего оцепенения.

– Да, поездка была приятная. – Затем, словно чувствуя, что надо еще что-то сказать, добавил с несвойственной ему шутливостью: – Только в одном месте мне показалось, что нам придется выйти и подталкивать машину сзади.

– Это было на холме Эмбри, – рассмеялась Клэр. – Я плохо управляюсь с тормозами и никак не могла взять подъем. – Ее улыбка на миг сверкнула в темноте подъезда. – Не буду вас задерживать. Доброй ночи. Приезжайте к нам поскорее… Завтра, если сможете. И берегите себя, Каролина, вы совсем простужены.

Когда она уехала, Бертрам обнял сына за плечи и повел в дом.

– Как хорошо, что ты приехал, Стефен. Ты и понятия не имеешь… Впрочем, ладно… Как ты расстался с Оксфордом? И как вообще себя чувствуешь? Проголодался, наверно. Сбегай наверх – поздоровайся с матерью. А потом приходи обедать.

И пока Каролина, у которой глаза и нос покраснели от холодного вечернего воздуха, втаскивала в дом пакет с книгами, забытый на крыльце, отец стоял и смотрел вслед поднимавшемуся по лестнице Стефену с выражением нескрываемой любви, граничившей с обожанием.

Глава II

После прекрасного обеда, умело поданного двумя горничными – простыми деревенскими девушками, великолепно вышколенными Каролиной, – настоятель, пришедший в благодушнейшее настроение, повел Стефена в кабинет, где уже были задернуты портьеры из драгета и в камине ярко горел превосходный корабельный уголь. Отопление в доме, правда, не отвечало требованиям современности, но камины были большие и топлива сколько угодно. Комната, куда отец с сыном прошли после обеда, была уютной, несмотря на обилие лепных украшений, – в ней было что-то приятное и веселое, бравшее верх над церковным душком, исходившим от письменного стола с выдвигающейся крышкой, на которой лежали проповеди Пьюзи, «Календарь церковнослужителей» и тщательно сложенный малиновый орарь. У камина стояли два потертых кресла, обитых коричневой кожей; у одной стены возвышалась стеклянная горка с разным огнестрельным оружием, у другой – витрина с монетами саксов, плодами археологических поисков настоятеля, а над камином, под чучелом лисьей головы, перекрещивались два охотничьих хлыста с костяными рукоятками.

Днем, готовясь к приезду сына, Бертрам прошел по подземному коридору в погреб и теперь со слегка виноватым видом взял запыленную бутылку, запечатанную белым сургучом, – она лежала у него на столе, – и, неумело вытянув крошащуюся пробку, налил в два бокала портвейн. Человек он был воздержанный, почти не притрагивался к спиртному и никогда не курил, но возвращение сына было событием, которое следовало отметить по установившейся в семье традиции.

– Эта бутылка была поставлена в погреб еще твоим дедушкой, – сообщил он, поднимая бокал с темно-красным вином и нарочито критическим оком рассматривая его на свет. – Это «Грэхем»… тысяча восемьсот семьдесят шестого года.

Стефен, ненавидевший портвейн, буркнул что-то в знак одобрения из глубокого кресла, где он расположился с бокалом в руках. Его желают видеть в такой роли – что ж, придется подчиниться.

– Портвейн, по-моему, отменный, сэр.

Слова эти пришлись по душе настоятелю.

– Да, твой дед понимал толк в подобных вещах. Это он выложил холл внизу такими красивыми плитками. Ты ведь знаешь, что в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году проводилась осушка Южной луговины и добрая половина труб, с помощью которых это делалось, осталась. Тогда старик решил изрезать их на части и вставить в каждый кусок по бутылке, затем все это сложили в погреб, залили известью – получились настоящие соты… Он, конечно, не был пьяницей, но любил после дня, проведенного на псовой охоте, выпить пинту кларета. Он ведь ходил на охоту до семидесяти лет.