Проследим эти переводы Жуковского из Гебеля. Переводчик старался приблизить к русской жизни не только имена немецких поселян (особенно в простонародной швабской форме), но и подробности, переделывает и опускает некоторые частности. В «Овсяном киселе» у него являются «и Иван, и Лука, и Дуняша», опущено заключение о необходимости деревенским детям идти в школу. Замечательны народные выражения: «заскородил овес, колос оброшенный». В таком же роде и остальные переводы: гнедко – Esel, «гнедко пужлив» (Hüst, Laubi, Merz = Hott Schimmel, Fuchs!); в «Утренней звезде» Жуковский ввел поэтическое изложение молитвы Господней вместо рассказа о молитве вообще[5]. От содержания деревенских сказок и песен из Гебеля веет непосредственной верой в загробную жизнь, в будущий суд, в добрые дела, в значение труда и – легендой о кознях дьявола, о привидениях. Вечерние и ночные образы этих страстей из мира духовных средневековых легенд сменяются у Жуковского светлыми, бодрыми картинами «Воскресного утра в деревне», «Утренней звезды».

Нельзя не отметить, что из небольшого числа всех произведений Гебеля Жуковский выбрал подходившие к его настроению и опускал бойкие песни торговцев, рабочих и т. п.

В начала 30-х годов Жуковский с особенным увлечением переводил «Ундину», в которой выразилось настроение поэта: «Испытали все мы неверность здешнего счастья… счастлив еще, когда при разделе житейского был ты сам назначен терпеть, а не мучить; на свете сем доля жертвы блаженней, чем доля губителя. Если сей лучший жребий был твой, читатель, то, может быть, слушая нашу повесть, ты вспомнишь и сам о своем миновавшем, и тихо милая грусть тебе через душу прокрадется, снова то, что прошло, оживет, и ты слезу сожаленья бросишь». Если мы обратимся к переводам Жуковского из Шиллера, то и здесь увидим, какую видную роль играют женские типы: «Кассандра» 1809 года, «Жалоба Цереры» 1831 года, «Орлеанская дева» 1821 года. Все это материалы, без сомнения, отражавшиеся и в жизни русской женщины 20—30-х годов, и в литературе. Опять черта, не лишенная значения для пушкинской Татьяны, которую поэт готов сравнить со «Светланой» Жуковского (т. III, гл. V, 326). Вольный перевод из Шиллера «Голос с того света» 1815 года, начинающийся словами почившей: «Не узнавай, куда я путь склонила, в какой предел из Mиpa перешла…» – может быть сближен с чудными элегиями Пушкина на кончину госпожи Ризнич и др.

Итак, в области поэмы («Двенадцать спящих дев» и др.) и элегии Жуковский прямой предшественник Пушкина, в особенности по глубокому выражению женской души. Сюда надо присоединить и баллады Пушкина («Утопленник», «Жених» и др.), которые отличаются от баллад Жуковского большей верностью русской народной легенде. Творчество Пушкина иногда так совпадало с переводами и подражаниями Жуковского, что Пушкин должен был оправдываться в независимости своих трудов от воздействий Жуковского, как, например, во время появления «Шильонского узника» и «Братьев-разбойников».

Поэзия Пушкина в этом новом направлении, близком к возвышенному настроению Жуковского, развернулась на юге. Герой поэм Пушкина столько же подражание Байрону, сколько и рыцарской романтической поэзии Жуковского и вместе с тем результат дум Пушкина о пережитом. Рыцарь Жуковского, страдающий от несчастной любви, холоден к настоящему: в его душе «к далекому стремленье, минувшего привет» («Невыразимое» 1818 года); он смотрит недоверчиво на все земное, так как здесь не суждено сбыться мечтам. Это возвращение к направлению Жуковского последовало в Пушкине после легкой сатирической деятельности в Петербурге – смелой и резкой до крайности – и после увлечения театром, светской жизнью.