В годы безводья Дуня не посылала своих детей к роднику. Речка, как и сейчас, текла в конце огорода. Сбоку русла, в канавке, бил родник, вода прямо бушевала в нём. На него никто не зарился, потому что там купырхалось множество непонятных насекомых белого цвета, удлинённых, как фасоль, с густо растущими не то усиками, не то ножками по краям. Их называли мокробками, от слова «мокрый». Дуня набирала ведро воды со всей живностью, дома процеживала через сито (куры в драку расхватывали такой деликатес), воду кипятила. Главное, она была пресная, никакого привкуса и запаха не имела, и еду приготовить можно, и постирать. О своей находке деликатно никому не говорила.
Если читатель сего сочинения помнит, я рассказывала, как у Писаренков украли корову в голодном 33-м году. Остался брат того, кто был осуждён и умер в тюрьме. Гришка, так назовём его, был мужиком грамотным, работал в колхозе учётчиком, начислял людям трудодни. Дуне в первые послевоенные годы уже было за пятьдесят, на работу она выходила, но не ежедневно, как молодые, следила только за тем, чтобы была норма. Этой нормы, по подсчётам Гришки, как раз и не оказалось. За невыработку трудодней в те времена судили. Это была не тюрьма, а так называемый принУд – принудительные работы с различными сроками. Из-за нехватки двух трудодней Дуню отправили на месяц принуда на шерстомойную фабрику, которая и сейчас располагается в ст. Зеленчукской, известная в нашем крае шерстомойка.
Кузьмич постоянно находился на пасеке, километрах в пятнадцати от хутора, дома оставался Колька, ни к чему не прибитый подросток. Нина, жившая на то время в Овечке, привезла на неделю шестилетнюю Шуру, пока сама была на сенокосе. В хате без Дуни стало пусто и неуютно, чугуны пустые, есть почти нечего. Изголодавшись, Колька решил наварить супа.
Пойдём, ящерка, за водой на речку (другого обращения к племяннице он не знал).
Подошёл к тому самому роднику, зачерпнул воды с плавающими мокробками, принёс домой, налил в чугун не процеживая, поймал жменей несколько попавшихся насекомых, закипятил воду и всыпал в неё большую чашку нарезанной картошки. Суп получился густой, наваристый, и Шура, голодная, ела с жадностью, не отрываясь от чашки. Про мокробок вспомнила, когда наелась. Тут пришли полакомиться тутовником соседские девчата, чуть постарше Кольки. Улучив момент, когда горе-повар отойдёт в сторонку, Шура доложила одной из них, Ельке Смоленской:
– Еля, а наш Колька супа с мокробками наварил.
Та рассмеялась, стала рассказывать другой, когда Колька уже был рядом и всё слышал. Ну и перепало же на орехи гадской ящерке, когда девчата ушли. Поделом, конечно, но душа горела рассказать про Колькин гадкий суп с мокробками. За нетерпение души расплатилась спина и голова. После этого Колька, будучи по характеру жестоким, превратил племянницу в рабыню: она подавала ему воду в кружке, подносила башмаки, стирала майку, когда он собирался вечером на улицу. Однажды погнал в огород накопать картошки. По заросшему бурьяном огороду ходил белоголовый лохматый мальчишка, в одних замызганных кальсонах с закатанными до колен штанинами. Нина, приехавшая забрать дочь, присела с дороги на порожки хаты, увидев чужого, спросила:
– Что за пацан лазит у вас по огороду?
– То не пацан, то Шурка.
Нина привезла дочери платье, сшитое из марлевых бинтов, накрахмаленное и густо подсиненное. Радости не было предела. Но у Золушки бальный наряд сохранялся до полуночи, а у Шуры – до первой стирки. Бинты, схваченные на живую нитку, расползлись в воде, которая приобрела красивый тёмно-синий цвет. У Некрасова «плакала Саша, как лес вырубали…», нашей Саше было «жалко до слёз» растаявшего в воде платья.