Различие мужчины и женщины – не в чреслах, а в любопытстве. Ладно. Хоть поможет.

Он провожает ее до овечьего загона, а затем ходит по двору бесцельно, время от времени останавливаясь погреться у догорающего костра. Верблюды уже улеглись, как и люди; у костра остались только двое дозорных. Один из них подзывает Иошаата к ним. Они коротают время в тягучих, как вино, историях, и горчащем, как история, вине. С вечера подошли к костру какие-то люди, с виду пастухи, не видел ли их уважаемый? Сидели тут, молчали, грелись, словно ждали чего-то. Совсем недавно также молча ушли. Странно. Хотя, сейчас зима, непогода – какие могут быть пастбища? Овцы все заперты по своим загонам. У жены уважаемого исполнились предписанные ей сроки? Да предначертает Всевидящий явившемуся в этот мир предназначенную ему стезю и отпустит силы щедрой мерой пройти эту стезю до конца! Второй стражник – глухонемой, но тоже загадочным образом знает все; он цокает языком и невразумительным мычанием выражает Иошаату свое одобрение. Кувшин ходит по кругу, и вино больше не кажется Иошаату отвратительным. Наконец, темноту двора прорезает полоска света от двери овечьего загона, и Иошаат направляется туда. Навстречу ему семенит Шелима. Куда подевался ее возраст! Она довольна своей причастностью к исконно женскому ремеслу – ремеслу продолжения рода человеческого; глаза так и сияют. Морщины сложились в счастливую паутину2. Она тоже славно потрудилась:

– Первый-то без меня успел, а второго я приняла. Успела! Ох, шустрый! Уж я за свои руки так боялась, но все обошлось, слава Адонаю. Хорошо, пелен хватило. Я все сделала, и перевязала, и обтерла, и спеленала. Тогда, в суматохе, я про руки и думать забыла, а теперь гляжу – не болят! Не болят руки-то!

Иошаат глядит на нее непонимающими, полубезумными глазами.

Что она говорит?
– Мальчики оба,
                                  «Первый», «второй»… Какая
                                мальчики, – черный провал
вместо рта у Шелимы, наверное, означает
улыбку, —
все-таки гнусная
                    такие хорошенькие: темненький
и светленький,
                                  кислятина в кувшине
                             и даже родимые пятна у них оди-
                                                                         у этих
стражников, сыновей не своей матери,
наковые: у одного на правом плече,
                                                                         так все вну-
три и печет.
а у другого – на левом.

Она радуется.

– Молчи, старуха.

Она радуется!

Чему радуется эта глупая старуха? «Мальчики»? «Хорошенькие»? Какие такие хорошенькие мальчики? Да хоть римский легион хорошеньких мальчиков – что они против Одного, но напророченного? Иначе рушатся устои души и тогда самые святые слова – кимвал бряцающий, а самые праведные поступки – прыжки козлищ и овнов. Вера рушится!

И тогда он глядит вверх, в недоступное одноглазое небо, как тысячи раз глядели до него и тысячи раз будут глядеть после него – со страхом и надеждой, с гневом и страданием: доколе, о Господи! Останется ли хоть капля веры после этого в душе? Вразуми же!

Он отодвигает Шелиму и входит в загон.

До чего же отвратительный запах! Или это вино так действует?

В мерцанье углей – слабый овал лица. Чуть ниже – два одинаково белеющих крохотных свертка.

Дальше, куда ни посмотри – овечьи морды. Нет
Беззвучной дрожащей мышью
от них спасения.
                                                        за ним появляется
Шелима.
Замерзла, старая!

Он подходит ближе и наклоняется.

– Мириам?

* * *

На помосте показывается смуглая рабыня, закутанная в белое покрывало.