Не пропустила и красавчика Пашку-механизатора. Мечтал он мотоцикл купить. Тоже деньгами заманивала.
Головку опустит, глазки прикроет – реснички длинные, носик ровненький, щёчки розовые – и не страшна вроде.
Да, почитай, всех нормальных мужиков обошла и всем деньги посулила. Бедно жил народ в то время, а Дуня зарабатывала неплохо и складывала в кубышечку – а куда ей тратить было?
Кто-то, возможно, и подумал, что с него не убудет, а он и девку ублажит, и деньги на этом заработает. А что кривая, так в постели все равны. Опасней было, чтобы после на отцовство не претендовала, но почему-то ей поверили, что не станет она этого делать – слишком убедительна была. И все знали, что честна она, как и весь их род.
Вскоре слухи поползли, что Дунька вовсе совесть потеряла – к местным мужикам пристаёт. Подивились, головой покачивая, но что с неё взять – с дурочки-то? Кто пожалел, а кто и плохими словами обозвал. А она молчит и, как всегда, улыбается…
Только ночами порой умереть хочет от стыда и доли своей несчастной.
Дед, как услышал, в избу ворвался, за ремень схватился: «Убью, распутница! Ты что, убогая, творишь?»
Дуня перехватила руку его, глянула, что молнии метнула взглядом, брови грозно сдвинув: «Ты, дед, не забывайся – не дитя я тебе малое. Все мозги ты мне проел, что род твой закончился, а дети с неба не падают и автолавка их не привозит! Делают детей – сам знаешь… как. Это я не знаю».
И расплакалась вдруг горько, громко. Может, впервые в жизни слезами горючими горе своё безутешное выплакивала, судьбу кляня обездоленную: «Да лучше б умерла я при рождении, чем всю жизнь не замечать, как отворачиваются от тебя, как смеются вослед, детей тобой пугают… Ни мамки, на папки не знать… Улыбаться, когда на улицу страшно выйти… Когда дед родной имя моё забыл, всё дурочкой кличет. Эх, убогой назвал, распутницей обозвал… Да чего мне это стоит – кабы ты знал!»
Не плакала Дуня – выла, распластавшись на полу. Испугался Игнат, растерялся. И не думал он, и не чувствовал, какое горе прятала в душе своей его всегда улыбчивая жизнерадостная внучка.
– Не догадываются люди, что смех мой слезам ровня! Уж лучше и впрямь была б я дурочкой, чтобы не знать, как страшна, не задумываться, за что… Да, чем горше мне, тем больше улыбаюсь. У каждого своя беда, но только кому щи постны, а кому жемчуг мелок. «И это ничего, что тебе ножку отняли, зато знаешь, как мой пальчик болит» – люди – они такие. Пока их настоящее горе не коснётся – не способны они понять другого. Да и не прошу я жалости – не смейтесь только, не злословьте. На работу брать не хотели – коровы говорили, испугаются… Ой!
Всхлипнула Дуня, замолчав, села на пол, как ребёнок, вытянув маленькие ножки вперёд, здоровым глазом из-под опухших век глянула, повернув голову вбок. Как курица…
– Ну, будет, будет, – растерялся дед, слёзы украдкой смахивает. Совсем он в своей старости перестал замечать внучку и не знал сейчас, что сказать, что думать и что делать. «Одна кровиночка из всего рода осталась, а я её ремнём хотел, дурак старый. Сиротку».
Опустился рядом, обнял: «Дуня, грех это, понимаешь? Грех, чтобы с чужими мужьями… грех».
– Понимаю, но… не мешай мне, дед, не добивай словами жестокими и правдой страшной – самой тошно! Не мужчины мне нужны, дитя я хочу, а по-другому у меня не получится. Цыплят по осени считают… поговорят и забудут, а я – с цыплятками. И пусть после кидают в меня камнями, те, кто без греха. Для меня этот грех может спасением явиться, а праведность ваша, что удавка на шее, изгородь колючая. Да и что так все разволновались – за своё сама ответ держать буду, а победителей, дед, не судят.