именно нечто забыто, неясно, и «эта неуверенность относительно глубинной природы забвения придает исследованию оттенок беспокойства. Тот, кто ищет, не всегда непременно находит» [ПИЗ, 51]. Существенным, следовательно, моментом выступают различные механизмы успешного припоминания: от квазимеханических ассоциаций до сложнейшей работы по мнемической реконструкции, которая, начавшись опять-таки от аристотелевских syllogismos (размышлений), впоследствии превратилась в целое искусство ars memoriae.

Сюда же Рикёр относит и «чрезвычайно важное» различие, проводимое Гуссерлем в «Лекциях по феноменологии внутреннего сознания времени», «между ретенцией, или первичным воспоминанием, и репродукцией, или вторичным воспоминанием» [ПИЗ, 55]. Суть его в том, что воспринимаемая вещь не одномоментна, но обладает некоторой длительностью восприятия: чтобы воспринимать её как ту же самую (например, звук), необходимо постоянное удержание в памяти первоначального восприятия. Само это удержание не есть воображение уже прошедшей вещи, но модифицированное восприятие; как таковое, оно продолжает оставаться в настоящем. Гуссерль предполагает здесь даже более сложный процесс, связанный с вторжением памяти в самое средоточие настоящего впечатления: именно в этой связи он говорит об «удержании удержаний», об «истекающей длительности», подразумевая, что «любой момент актуальности уже оттенён ретенциально», или, попросту говоря, что любое «начинается» уже тем самым длится. В свою очередь, вторичное воспоминание, как ре-презентация, есть уже работа воображения, позволяющая ещё раз быть данным тому, что некогда было дано. Подобно хвосту кометы, образ прошлого следует за настоящим. Однако, в отличие от Платона и Брентано, Гуссерль берёт на себя ответ на вопрос: при каких условиях «воспроизведение» является воспроизведением именно прошлого? «Воспоминание, напротив, полагает то, что воспроизведено и, полагая его, ставит в ситуацию лицом-к-лицу по отношению к актуальному „теперь“ и к сфере изначального временного поля, которому само принадлежит» (§23). Эта «вторичная интенциональность», с удовлетворением заключает Рикёр, «соответствует тому, что Бергсон и другие авторы называют узнаванием – завершением удачно проведенного поиска» [ПИЗ, 61]. Мы же здесь для себя отметим пока несколько загадочную «ситуацию лицом-к-лицу» между ретенцией и репродукцией и прямо отсылающую к трансцендентальной философии «сферу изначального временного поля».

Завершает триаду оппозиций полярность рефлексивности и внутримировости. Речь идёт о том важном и многообещающем факте, согласно которому память в равной степени отсылает нас и к рефлексии, и к ситуации бытия-в-мире. С одной стороны, «я помню» звучит не менее веско, чем «я мыслю»: сама память, проходя через этапы, которые Кейси называл reminding, reminiscing, recognizing (напоминание, вспоминание, узнавание) [ПИЗ, 63], неизменно отсылает к своему агенту, актору. «Мне тут вспомнилось…», «а помнишь ли ты…», «кто помнит?» – эти знакомые всем речевые обороты лишь подтверждают одно трансцендентальное условие: мыслить «я» и помнить о себе – одно и то же. Объединение происходит в «маленьком чуде узнавания»: я не только узнаю в настоящем воспоминании прошлую вещь, но и узнаю себя, узнавшего. Воспоминание помогает мне идентифицировать себя и тем сохранить способность и устойчивость к новым воспоминаниям. Однако не будем забывать, сколь опасна рефлексия в трансцендентальном горизонте сознания: что мешает мне объявить воспоминание воспринятым воспоминанием, вторичным представлением одного и того же образа, некогда слепленного трансцендентальной способностью воображения. Узнавание у Канта совершенно обоснованно венчает субъективный синтез воспринимаемого. Чтобы избежать этой ловушки, которая ведёт нас опять к подчинению памяти воображению, необходимо проанализировать ситуации памяти