Но что фактически осуществляет традирование смысла? Что является гарантом истинности передаваемого вопреки уходящему во тьму прошлого? Что связывает историю в трансцендентальную «цепь бытия»? Гуссерль, не мешкая, отвечает: язык и письмо. Язык, любой фактический язык, является, кроме всего прочего, носителем «чистой возможности некоторой информации», и, стало быть, про-образом некоего «чистого языка вообще» [там же, с. 91]. То, что язык вообще что-то доносит до нас, и доносит из глубины веков, есть не парадокс интерпретации, проблема понимания, или неизбежное огрубление и искажение изначального смысла, но ясное следствие того, что идеальные предметности сцеплены с психологической жизнью фактичного индивида или фактичного сообщества совсем не так, как о том привычно может сообщить нам старый добрый идеализм. А именно: язык конституирует свой идеальный объект, причём делает это исторически и интерсубъективно, то есть, в конце концов, во времени традиции и в пространстве со-человечества (Mitmenschheit). Гуссерль говорит о «взаимном языковом понимании», в котором «первоначальное производство и произведение одного субъекта будет активно после-понято [nachverstanden] другими» [там же, с. 220]. Смысл словно накапливается, откладывается, оседает и удерживается, чтобы всегда иметь возможность быть востребованным, причём как именно тот, что был изначально произведён. Устойчивость такого существования обеспечивает письменная фиксация.
Однако вопрос о фиксации и устойчивости существования универсальных идентичностей не так прост, как может показаться на первый взгляд. Письму как опять-таки фактичному осуществлению некой идеальной возможности должна предшествовать своя до-логическая и до-культурная горизонтность, которая бы, присутствуя исторически, следовала тем не менее всем требованиям трансцендентальной универсальности; как следует им предшествующий языку горизонт «чистого и докультурного мы» [там же, cс. 99, 218]. Притом что усиливается опасность того, что Гуссерль назвал искушением языком: разрастания «свободной игры ассоциативных образов», которые ещё могут быть сдерживаемы в прямом и устном обучении, но совершенно неудержимы при неизбежной «седиментации духовных произведений» [там же, с. 222] в письменных памятниках, воспринимаемых всё более и более пассивно. Воображение – враг традиции, коль скоро мы реактивируем, а не реанимируем её. Следовательно, проблема традируемости и реактивации традиции это вовсе не вопрос сохранения языка традиции в условиях её только письменного воплощения, но вопрос сохранения самой почвы письма, универсального горизонта всех возможных знаков и символов, укоренённых в нём и в нём получающих свой смысл и со-бытие. В связи с этим Деррида обращает внимание на «мало отредактированный» фрагмент Гуссерля, относящийся к 1934 году и озаглавленный «Фундаментальные исследования феноменологического истока пространственной природы» (Grundlegende Untersuchungen zum phänomenologischen Ursprung der räumlichen Natur) [там же, с. 103]. Здесь «Гуссерль „редуцирует“ коперниковский тезис, выявляя в качестве его трансцендентальной предпосылки достоверность некоей Земли как источника любой кинетической объективной определенности. Речь идет о том, чтобы обнаружить [букв. „выкопать“] Землю, обнажить изначальную почву, погребенную под осадочными завалами научной культуры и объективизма» [там же, с. 103]. Земля в своей изначальной достоверности есть не тело или объект, но то, благодаря чему все они возможны в своих пространственных положениях, движениях и ориентации. Земля это сама система координат, и, даже точнее, система ориентиров, благодаря которым мы в состоянии определить свои «здесь» и «там», «над» и «под», «ближе» и «дальше», движение и покой. Земля, что очень важно, это не просто Универсум или мир возможного, но именно и прежде всего земля, почва, опора для наших действующих и сообщающихся тел. Она не находится в пространстве, но есть условие пространства, она не является знаком, но есть условие обозначения чего бы то ни было. Обозначая, мы соотносим, соотнося, мы опираемся на безусловное и неуничтожимое – почву. Горизонт позволяет нам говорить (ибо преподносит собеседника), почва – записывать (ибо убеждает в грядущем чтении). И в том и в другом случае производимые идентичности проделывают долгий путь историзации, дабы закрепиться в своей абсолютной идеальности и воспроизводить себе подобные экземплификаты в полной уверенности, что они всё время одни и те же, в текстах ли, в умах ли, или в абстрактной, вообще, возможности. Так трансцендентальная историчность обретает свои плоть и кровь: горизонт